Она плыла по своей моче, как по реке или по ручью, по пруду, по озеру, но не по морю и не по океану, конечно, длинноволосая женщина — просто я видел объем того, что она от перевозбуждения вылила из себя, бедная, побитая, измученная, — отталкиваясь регулярно и ритмично, машинально, автоматически, непроизвольно, как робот, как заводная игрушка, как розовый заяц из рекламы батареек «Энерджайзер», от своей жидкости, тщательно и качественно отфильтрованной почками, судя по цвету, и от чистого совершенно, вымытого, верно, недавно кафеля пола; стремилась ко мне, тыкая, пока подплывала, в меня голодно и воспаленно глазами, фиксируя пристрастно направленными в мою сторону ушами, обоими, любые, даже самые незначительные, исходящие от меня звуки, как то, например, шевеление волоска в одной из ноздрей или в двух вместе одновременно, бульканье слюны за зубами, улыбка желудка в ответ на отменную работу печени и т. д. и т. п.
И еще длинноволосая женщина икала. И как, между прочим!.. Гулко, сытно, весомо, не имея ни сил, ни возможности, нынче во всяком случае, с подобного рода или сорта икотой расправиться. Голова подпрыгивала у женщины на плечах, когда она икала, а груди под тонкой эластичной блузкой раскачивались весело, как детские туго надутые воздушные шарики на беспокойном ветру…
…Ей никто и никогда, ни родители, и ни родственники, и ни друзья (если, разумеется, тех самых людей, с которыми она, случалось, проводила свое свободное время, можно было все-таки назвать, не преувеличивая, друзьями), и ни любовники, и ни подруги, не дарил воздушных шариков. А она очень и очень любила, дурочка, воздушные шарики — отчего-то. Она купила их сама себе в первый раз семь лет назад — в тот день, когда ей исполнилось восемнадцать.
…Она в детстве не любила икру — любую, севрюгу, осетрину, белугу, семгу, форель горячего, соответственно и холодного, без сомнения, копчения, балык, пармскую ветчину, лобстеров и еще всякого разного вкусного другого, мясного и рыбного, больше тем не менее, как это ни удивительно (а и не удивительно, собственно), рыбного. Она ни разу, несчастная девочка, всего этого еще не пробовала к своим тогдашним восьми годам — потому, понятное дело, ничего из всего этого и не любила. Искренне не любила. Без капризов и какого-либо кокетства. Ей казалось, что ее просто и примитивно стошнит, если она съест все-таки где-нибудь, допустим, в гостях у кого-нибудь кусочек севрюги, пусть небольшой, или ложечку черной икры… Лежал еще в те годы застой на российской земле. Хотя Леонид Ильич Брежнев уже, правда, предсмертно и хрипел на партийных трибунах…
Мама ее имела всего семь классов обезличенного советского образования, работала — иногда — учетчицей на каком-нибудь из московских заводов (она умела считать и не лишена была способности умножать и делить), мама ее работала — иногда — вахтершей (она умела читать и не лишена была способности произносить буквы и слова вслух и отличать друг от друга фамилии, отчества и имена), мама ее работала — иногда — гардеробщицей (она не лишена была способности узнавать в отличие от многих других гардеробщиц, и не старых и не молодых, отдельных людей, но не каждого и не всякого, в лицо, если, конечно, видела этих людей до того хотя бы раз десять, а то даже пятнадцать, что позволяло ей ловить, однако, впрочем не часто, мелких злоумышленников с поддельными номерками, однако нечасто, нечасто)… Мама ее была всем, всеми и всегда недовольна, то есть никем и ничем никогда. Ее все и во всем обделяли. Ей так казалось. И ей исключительно по жизни ее не везло — так ей казалось. В двадцать лет мама ее считала себя миловидной. И вовсе не без необходимых для того оснований. А в сорок лет она уже считала себя полной уродиной. И тоже, между прочим, не без каких-либо востребуемых на то оснований… Но вместе с тем, что любопытно, но далеко не так уж и не необычно, в самых, самых, самых далеких и секретных захоронках своей души она, несмотря ни на что, считала себя бесспорно красавицей. Что, собственно, оснований было лишено сейчас всяческих. Она хоть и мылась определенно часто, ее мама, но тем не менее всегда и в любых обстоятельствах почему-то малоприятно и отталкивающе пахла… Она много ела, но никогда не получала от еды удовольствия. Она покупала себе, чтобы не ходить по улице голой, понятно, всякие вещички, но никогда не получала от них удовольствия. Она занималась со своим мужем сексом, но и не только с мужем, а еще, случалось, и со всякими нелепыми и неказистыми мужичками и тетками — по пьянке или по дури, — и никогда не получала от него удовольствия — от секса. Она смотрела, бывало, вдруг вокруг себя по сторонам и никогда не получала от того, что она там вокруг себя видела, удовольствия…