Я бредил, и Настя моя бредила тоже. Мы выкрикивали то громко, истерично, болезненно, а то тихо, почти бесшумно и плачуще слова о наслаждении, силе, нетерпении, негодовании, гневе, истоме, беспамятстве, о наших руках, ногах, волосах, глазах, сперме, слюне, запахах, голосах. Распаленные, раскаленные, расплавленные, мы беспрепятственно протекали друг в друга, теряя сознание и убегая от времени, умирали, единственно жили… На полу, на диване, на кресле, на стуле, на подоконнике, на унитазе, в ванной, на ночной лестничной площадке, на балконе, над городом, в воздухе в полете, развенчивая мифы о гравитации…
— У тебя есть ребенок. — Руки дрожали еще, губы подпрыгивали, я лежал на холодном паркете и разглядывал дымок, затаившийся под потолком. Наши тела могли высечь сегодня огонь. — Мальчик. Ему три или четыре… (Девочка — я знал. И постарше гораздо.) Ты его сначала очень не любила, целых полгода даже, может быть, после того, как он родился, а потом отчего-то его полюбила… Ушки разные. В половину ягодицы родимое пятно, красное и в волосах. Он оскорбительно на тебя посмотрел, когда ты впервые взяла его на руки. Моча его пахнет тухлятиной. Он криворук и коротконог и напоминает тебе нищую бабку из дома напротив. У нее под ни разу не стиранной юбкой круглый год прячутся мухи… (И хорошенькая девочка, я видел… Не говорил правду — не хотел пугать женщину видением. Я сам его боялся неодолимо. Откуда оно? Старик?..) Он похож на ребенка, родившегося у обычных людей. На нем нет отметины Бога, на нем нет отметины Дьявола. Он ординарный. Он точно такой же, как и все остальные. И это, кстати, самое страшное. Для тебя самое страшное, мне так кажется…
— Девочка. — Настя пряталась в кресле, как какие-то часы еще назад пряталась в раковине. Лежала на боку, подобрав под себя ноги, подтянув подбородок к коленям, не гладкая, сморщенная — напоминала младенца в утробе, нисколько не сексапильная ныне, обыкновенная, никакая. Что печально. Стиль — состояние беспрерывное. Хотя, может быть, дело совсем и не в Насте. Я хочу верить, что она осталась определенно такой же, какой и была. Это я был склонен сейчас, наверное, меняться. После секса всегда относишься к женщине немного иначе… Но только все-таки не к женщине класса и уровня Насти. Не знаю, не знаю… — Не мальчик. Девочка. Пять лет. Я хотела, чтобы она родилась с зубами. Я уговаривала ее. Я требовала. Я хотела, чтобы она родилась, обладая уже навыком человеческой речи. Хотя бы навыком. Я внушала ей. Я приказывала. Я хотела, чтобы она родилась уже изначально красавицей. И чтобы такой, разумеется, оставалась и дальше. И после. Я просила ее. Я настаивала… И она послушалась меня, моя деточка, она родилась восхитительной!
(Что-то неверно, я вижу, не красавицей вовсе девочка родилась, наоборот, Настя придумывает, она фантазирует, так мечтает, так успокаивает себя.)
— …Как я любила ее! Как я любила ее! Задыхалась без ее запаха. Плакала, когда не видела ее минуту, две или три. Искренне плакала. Не обманывала себя. Чувствовала тоску и разочарование, если не находилась с ней рядом какое-то время — две минуты, три минуты, десять минут… Вкус ее снился мне ночью. И днем. Вкус ее я ощущала во всем, что попадало мне где-либо и когда-либо в рот: в воздухе, в пыли, в снеге, в мужском члене, в колбасе, в помидорах, в чьих-то пальцах, в моих пальцах, в зубной щетке, в сигаретах, в зубочистках, в инструментах врача-стоматолога… Ее глазки, ее носик, ее ротик я находила в кошачьих головах и собачьих физиономиях, в искореженных гримасами похоти лицах любовников, и, это, кстати, было веселее всего, в радиаторных решетках проезжающих или стоящих автомобилей, в кремлевских курантах, в полной луне, в портретах Ленина, Сталина, Гитлера и Горбачева — в портрете почему-то Маркса не находила, в портрете Ельцина тоже, — во всяком цветке, в волнующихся, шепчущихся кронах деревьев, непременно в облаках, а в солнечную погоду особенно, в проливном тяжелом дожде… Хотя насчет дождя я, кажется, не права… Ее стерильно-свеженький голосок я слышала… Одним словом, через два года я поняла, что ожидаемого облегчения мне моя девочка не принесла… Я сотворила ее для облегчения, ты понимаешь? Ты понимаешь. Ты должен… Дети женщинам облегчения не приносят. Дети всего лишь подмена. Суррогат принимает вид настоящего… Дети всего лишь скромный довесок к уже имеющимся гармонии и комфорту, если такое возможно вообще, конечно… Я имею в виду комфорт и гармонию… Но если ничего нет, и если никого нет, и если тебя самой на самом деле тоже нет, иногда нет, не всегда нет, то ты есть, а то исчезаешь, то ты есть, а то пропадаешь, то тогда… то тогда дети — это все, буквально, только самое главное, чтобы они стали с тобой одним целым, неотъемлемой частью, как тогда, когда ты была еще беременной… Я ненавижу себя за то, что я такая, какая я есть. И в то же время я умерла бы, если бы я так и осталась бесполезной, незаметненькой мышкой, тихой, пустой, приносящей только вред этому миру — своей глупостью, своей тоской, своей обыкновенностью, своей… своей некрасивостью, не уродством именно все-таки, но некрасивостью… Мне требуется сейчас человек, с которым я могла бы хотя бы поговорить, — я не смею сегодня даже задумываться о чем-то другом. Только поговорить. Он должен быть обязательно равен мне. И может быть, даже лучше меня. Я нуждаюсь сейчас, и эта нужда тяжкая и утомительная, в том, кем я могла бы искренне восторгаться, перед кем бы я радовалась преклоняться… Женщина в действительности умирает без Бога. Но без живого Бога, осязаемого, с ногами и руками, глазами, губами, ушами, зубами…