Саша Харин очень расстроился, когда на следующее утро снова увидел меня во дворе. «Во бля, — сказал он, после того как привычно двинул меня по зубам. — Ну ты, бля, козел… На х…!»
Плюнул мне в рот и высморкался мне в глаза. Пел в уши мне патриотические советские песни. Громко. Громче уже невозможно. Уши мои бегали по голове (по моей же), прячась от Сашиного голоса, обезумевшие, перепуганные, ссохшиеся, шуршащие, с хрипом и треском трепещущие, уши, уши, уши, уши мои нежненькие, беззащитные, мамины, папины, когда-то розовенькие, сладкие, толстенькие, и кричали что-то, я слышал, Саше в ответ, что-то тихое, нестрашное, безвольное, слезное, как могли, унижались, как умели, молились… Птицы, пролетающие мимо, какали мне на лицо. На Сашу не попадали, на дружков его тоже не попадали, пачкали бело-серо-зелено-вонюче прицельно меня одного, и не только лицо, но и шею, и руки, одежду, ботинки, дыхание, мысли, планы, желания… Из окон десятого дома высовывались грязные, толстые, потные тетки с пустыми ртами и орали что-то одобрительное — Саше и его закадычным товарищам. Выпирающие из других окон полуголые, комкастые мужики, кривые, сопливые, косоглазые, мутноглазые, дурноглазые, вынимали из драных штанов свои синие, слабосильные, короткие члены и дрочили, слюнявые, посапывая и попукивая, глядя на то, как Саша Харин разрывает мне уши…
Воздух играл на ударных инструментах. Голова моя прыгала на его волнах — бурно и больно, — расплескивая в стороны, во все стороны, жидкость, в которой счастливо до этой поры болтался мой мозг. Я ничего не чувствовал, я понимал только лишь, что смерть уже исключительно близко. Воздух пиликал неумело на скрипках. Струны визжали, пищали, скрипели, шипели, орали вдруг и угрожающе плакали, ревели, рыдали, по-слоновьи трубили… Взрывалась изнутри голова. Я видел, как отлетали от моего черепа окровавленные куски — поворачиваясь ко мне то черным, то красным, то четом, то нечетом…
Сашины дружки кривлялись, хихикали и тугонько писали на меня. Водка и пиво отчаянно гонят из организма мочу.
Цеплялись друг за друга вагоны на кольцевой железной дороге — будто целовались, будто трахались, чмокали, хлюпали металлически. Диспетчер матерился безвредно. Два оскорбленных классным руководителем пионера в ожидании поезда лежали на рельсах. Недоброкачественная, мятая женщина стояла у пакгаузов и блокгаузов и поднимала и опускала свою пыльную юбку — семафорила разрешающе таким образом проходящим и проезжающим машинистам и их помощникам, а также проводникам, стрелочникам и сцепщикам. Выпархивающие из-под юбки летающие насекомые женщину не беспокоили. Она давно уже привыкла к осиному гнезду у себя между ног…
Зависший надо мной жирный плюшевый шмель, размером с воробья, нудно гудящий в утробе, лениво трогающий пустоту лапами, посмотрел мне в лицо своими сотовыми, сетчатыми, клетчатыми, ромбовыми глазами и сказал мне внятно и ясно, без осуждения, буднично: «Ты говно! Ты гадкое, мерзкое, тухлое говно! Ты был говном, ты есть говно, и ты всегда будешь говном… Всегда…»
Саша Харин уже выдрал меня из рубашки. Меня тошнило, и я замерзал. Брюки и трусы с меня срезали Сашины друзья и приятели, человек семь-восемь — икающие, рыгающие, гогочущие, — старыми, истертыми, точенными-переточенными охотничьими ножами, сопливо шмыгая носами, копошась, суетясь, рыская глупыми глазками уже в нетерпении по моему голому телу, плохие ребята, простые ребята, бяки обыкновенные, буки безобразно банальные…
— Хорошо, хорошо, хорошо, — обессиленно прошипел я. Не слышал себя, но чувствовал тем не менее, что что-то я все-таки говорю. Горло мое съежилось и мешало теперь самому же себе говорить и дышать. — Не надо больше меня бить. Не надо меня колотить. Пожалуйста, я прошу вас, я умоляю вас. Я не буду больше сопротивляться. Я сделаю все, что вы захотите. Правда, правда… Я могу доказать это, да, да, да, я могу доказать это… Вот я сейчас, например, встану и поцелую вас, Саша. А потом присяду и полижу вашу жопу, Саша. Я знаю, что вам очень нравится, когда вам вылизывают жопу, Саша. Я видел однажды, как вы кричали от наслаждения, когда вам вылизывали жопу, Саша… Вот я сейчас встану и добровольно и даже, может быть, с удовольствием и непременно крепко вас поцелую… Я встаю, я встаю…
— Стоп! — сказал Саша, вздрагивая веками и вздергивая носом, кружил зрачками по белкам, предчувствуя привычно-приятное, рефлекторно, как собачка, как хомячок, как обыкновенная морская свинка, отпихнул растопыренными, заинтересованными руками от меня своих дружков-корешков, тер коленками друг о друга, бился вздувшимся членом о зассанные трусы, сука…