Лестницы, ступени, беги, беги, беги!
Дыхание рвется из груди с хрипами – раз за разом, когда я посреди ночи выдираю себя из плена пропахших болью и кровью сновидений, с треском разрывая пропитанную потом ткань простыней, опутавшую руки и ноги, словно саван. Снова и снова – осколки прошлого, которое и хочется забыть, да не выйдет. Потому что Империя – это часть меня, вросшая в плоть, как клепаный ошейник в шею раба. Хотя, почему «как»…
Зажигаю свечу – не хочу больше спать. Хватит.
Теперь до утра просто посижу за столом, глядя на огонек, что танцует над фитилем – не хочу возвращаться ТУДА даже в коротких вспышках видений. Интересно, Фенрис тоже вот так слепо смотрит в невидимый сквозь темноту и полог ложа потолок, покрытый трещинками, коротая ночи? Или, быть может, перебирает все, какие только может, отвлекающие мысли, чтобы не окунаться в то немногое, что осталось от его воспоминаний? А может пьет, как всегда? Сложно сказать…
Безумие подкрадывается незаметно, вползает, как сквозняк в приоткрытую дверь, выжигает душу. И один из его самых верных спутников – холод одиночества. Когда я это осознал? Не знаю… должно быть, когда увидел немного неровные буквы, явно выведенные дрожащей от боли женской рукой на Стене Слез. «Карвер». «Бетани». «Малкольм». «Алисия».
Четыре имени. Четыре раны в сердце того, у кого вообще не должно быть сердца. Временами на закате я вижу, как Мерриль смеется, собирая ромашки – а в волосах ее горит алая искра умирающего дня. И снова вспоминаются те часы, что мы проводили с Лисичкой, чьи волосы отливали той же закатной слезой… Иной раз, глядя на улыбку Андерса, я вспоминаю отца – его спокойствие и уверенность… Вижу, как бычится и хмурится Эльфик – а перед глазами словно живой Карвер, упрямо машущий тренировочным клинком… А иногда, во время посиделок в «Висельнике», когда Белль все же проигрывает нашему пройдохе-Варрику, она стягивает с головы платок, снимает серьги – и что-то неуловимое в наклоне головы, во взгляде, в тихом смехе делает ее похожей на навсегда погасшее Солнышко…
Я часто слышу, как плачет за стенкой мать, хотя днем порхает по поместью с сияющей улыбкой. Сколь много сил она тратит на то, чтобы загнать свою боль в самые глубины души?
Холодно-холодно-холодно-холодно. Подойдя к окну, прижимаюсь лбом к холодному стеклу. Внизу, в темноте, шелестит ветками сад, подернувшийся серебристо-зеленой дымкой распускающихся листьев.
Что такое кошмары? Лишь то, что есть ты сам…
- оОо –
Небо подергивается пеплом зари – и можно потушить лишний свет. Кончиками пальцев сминаю крошащуюся почерневшую нить, убивая язычок пламени. С каждым часом, днем, годом я все отчетливее понимаю – Хозяин ждет. И от этого понимания лишь острее мои кошмары, где в пропитанных жаром и кровью видениях сплетаются образы Сети, горячих рук, цепей, ремней и кнутов, белого дыма цветущих яблонь и мереющих отблесков Мраморной луны.
Которая это уже ночь без сна? Десятая? Двадцатая? Время стирается кружащей голову полосой света и темноты, в которой сложно даже различить, когда заканчивается ночь и начинается день. Потому что я не хочу видеть того, что прячет в складках своего плаща полуночная мгла.
Снова и снова я вижу, как из темноты тянутся ко мне десятки, сотни и тысячи рук с облезшим до костей мясом, с черными ногтями, или же обугленных, освежеванных, исполосованных порезами рун…
Снова и снова я слышу крики и плач тех, кого укладывал на Алтарь.
Снова и снова я вспоминаю гаснущие глаза – зеленые, синие, голубые, карие, черные, калейдоскоп чужих душ, что пронеслись мимо меня вспышками падающих звезд.
Распахиваю окно, вдыхая утренний воздух. Здесь, в этом городе, в нем почти нет знакомой чистоты, а так хочется выбежать босиком в поле, что зеленело за околицей Лотеринга, вдыхая перегретый солнцем аромат разнотравья, где терпкая горечь полыни смешивается с запахом диких ирисов – одуряюще и дерзко. Свободно.
Тряхнув головой, сбегаю из каменных стен – слишком много лет я провел в таких же, слишком хочется напиться небом и солнцем – пока еще могу. Ноги сами несут на верхний уровень города, к заброшенному поместью неподалеку от особняка Хариманнов. Дверь вновь не заперта – он никогда не беспокоится о своей безопасности… или, быть может, наоборот, достаточно уверен в том, что сможет себя защитить. Сложно сказать, что именно.
На втором этаже разлит крепкий винный дух – и я уже предчувствую недоброе.
Слишком бледная кожа – и синеватые губы, едва уловимое дыхание, отдающее чем-то сладковатым. Десяток пузырьков противоядия, влитого в бесчувственное тело – и долгие часы болезненного ожидания… Где я отыскал зелья? Сам не знаю – не помню. И даже к своему Целительскому дару я обратиться не могу – его плоть отвергает любую магию, направленную на него…
Убаюкиваю безвольное тело в своих руках, прижавшись губами к перепачканным в вине, сейчас порозовевшим и слипшимся прядям, шепчу в макушку, крепко жмуря глаза:
- Дурень, ну какой же ты дурень, сердце мое… зачем же ты так…
Такие до боли похожие. Такие до боли важные. Почему это произошло? Нет сил задуматься, нет сил осознать. Два года сражаться спина к спине – и ощущать, как пеленают по рукам и ногам непрошеные чувства. Сколько я смогу гнать их от себя?
Или, что точнее, сколько еще времени у меня есть до того, как Хозяин решит, что любимая Игрушка должна быть рядом? Для него миновало уже почти шестьдесят лет… и вряд ли его терпение будет безграничным. Сомневаюсь даже, что все это время он не следил за мной – с чего бы. Я – его галатея… которая понимает, что вдали от Хозяина обречена на медленное угасание, на прогрессирующее безумие – от кошмаров, от боли, от одиночества.
Кто-то ночами удирает в тренировочные залы, с ревом и хриплым дыханием разнося в пыль манекены и иллюзии. Кто-то безостановочно пьет, ускользая в дурман алкоголя – лишь бы не видеть того, что хранит память. Кто-то курит краснохвостку, заменяя кошмары галлюцинациями… Кто-то раз за разом высыпает на стол линии голубоватого порошка, ровняя их кинжалами, чтобы потом одним вдохом обжечь слизистые – так проще забыть и забыться. Ну а кто-то… просто малодушно сбегает – от солнца, от ветра, от жизни. Хочу ли я сбежать? Да.
Но Печать не позволит – я знаю.
Пробовал.
А потому сейчас я могу лишь укачивать Волчонка в своих объятиях – мгновения ворованной близости, которую придется разорвать, едва лишь он начнет приходить в себя. Потому что я знаю – он не захочет, чтобы у его слабости были свидетели – это может его сломать.
Сколько уже раз это повторяется? Я не помню. Не хочу помнить. Потому что это – только мое.
- оОо –
Изабелла нагло покачивает бедрами, ехидно щурится и подмигивает… но исчезает, едва я появляюсь в комнате. Фенрис раздражен… и растерян. Он явно… не в своей тарелке без направляющей руки Хозяина. Хорохорится, бычится – но я-то вижу…
Свобода никогда не бывает безвозмездным даром мироздания… да полно, существует ли она вообще? Можно ли считать свободой очень длинный поводок и удобный ошейник?
Ему плохо. Очень плохо. Как бы он ни старался доказать свою независимость – его цепи столь же крепки, как и пять… нет, почти шесть лет назад… Так странно… по времени получается, что его создали всего через полгода-год после того, как меня отпустил Осцивас… быть может, даже раньше… Простой вопрос выбивает меня из колеи. Глупый малыш… откуда же мне знать, как строить свою жизнь, если я этого так и не сделал? Быть может, со стороны все и кажется таким простым и правильным, но…
- Сделать глубокий вдох… осмотреться… и начать все заново.
Как бы хотел я сам последовать своему же совету… Для меня не существует «заново» - потому что предательница-память снова и снова топит в крови и дерьме. Его клейма – величайший дар… как и его беспамятство…
Признаётся в том, что скрывал все эти месяцы – что «Фенрис» не его имя, что это кличка, которую дал ему Данариус. Хочется рассмеяться – надсадно, хрипло, горько. Теперь, по крайней мере, я могу не контролировать то, как я к нему обращаюсь – ведь так часто в последний момент ловлю готовое сорваться «Волчонок», заменяя на безликое «Эльфик», что его злит неимоверно…