— Лясскажи, где ты его видел?
— На Грязнова. Облокотился на киоск, в распахнутом пуховике, свитер под горло, полярник, блядь, без шапки, стоит и курит. Он еще базарил с какой-то хуной, видимо, из балета «Потные сраки». То и дело растягивая клоунский рот так, что лоб бороздили морщины. Бездыр… бездарный лоб.
— Слышь, если этот твой Кисточкин клоун… тогда мы — фокусники.
— Приблизительно да. В Москве разрешили крестить кролей, ежей. Свинья ведет по радио программу «Сказ про отца…»
— Ты уже ляссказивал. Пличем тока шо.
— Ребятам-поросятам. Да, но я тебе не рассказывал, что Ираке, между прочим, в Ираке… три процента населения католики. Этот дегенеративный пьер ришар Кисточкин тоже католик. Как насчет того, что Тарик Азиз буцет молиться за мир на могиле Франциска Азисского? Он сейчас в Риме, шушукается с папой. Как тебе такие революционеры? Старая Жопа тоже, мещцу прочим, где ему выгодно, подчеркивает, что он в «крещении Петр», а последнее время вообще чуть что: Аллах! Аллах!
— А шо ты от них ожидать, чего-то длюгого?
Уличный воздух местами прорезывали лучи солнца. В досках пола отражалось февральское небо. Туман появился после ухода Филипоньо, подумал я от усталости. Придется допивать. Под окном остановился микроавтобус. В форточку влетел кусок русского шансона:
Потом что-то о половой жизни лебедей, но не та песня, что пел Щучий Рот.
— Пошли бухать на кухню, — сказал я, глядя в пепельницу.
Филипоньо смотрел мимо, устремив вдаль нечистое лицо остриженного сфинкса.
— Ой, джин вышель погулять, — сконфуженно пробормотал он на ходу. Но я не заметил.
Смотрим во двор. На грязный снег.
— Вон оттуда он бежал.
— Кто?
— Федор. Пионер. А твой Адамо так не бегает? — вопрос был задан мысленно, чтобы Филипоньо не взбесился.
— Могу рассказать, как обосрался пионер Федоров. Месяц май. День пионерии. Во дворе ни души. По-весеннему шумно шелестят листвой тополя. Вдруг во двор с проспекта вбегает пионер. Ревет на бегу. И сразу за сарай. Мы переглянулись, и тоже туда, узнать, в чем дело. Подходим ближе, он нас не замечает. Что-то делает рукой: нагнется и ладонью трет по шершавой доске, не боится занозу загнать. Белая рубаха, красный галстук. С парада прибежал. Трясет черной челкою в сарае без крыши. Среди горячих от солнца досок, и блестящей, словно слюни, паутины. Тогда, ты знаешь, цветных картинок было меньше, подробности были проще. Сарай, паутина, мухи. Оказывается, на параде он усрался и терпел, пока не домаршировал до места, где жил. Покончив с какашками, Федор посмотрел сперва на грязную руку, потом заплаканным взглядом на нас, свидетелей его неприятности. Второй такой взгляд я поймал на себе ровно через двадцать пять лет. Так смотрела кикимора, которую подцепил себе Старая Жопа. Дело в том, что Федор был умственно отсталый, учился в интернате. И в пионеры их принимали позже, чем других, якобы полноценных детей, по-моему, классе в шестом. Он вбежал сквозь те ворота, те, что ближе к помойке. Тополей становится все меньше. А ведь одним таким бревном можно раздавить целое поколение арткритиков. Не знаю, зачем, но я скажу тебе, Вова, сталинский Дворец Культуры напоминает надежное тихое заведение, а подвальный клуб — сомнительную больницу, откуда выписывают только чтобы другие заразились…
— Какие-то англичане пели песню «Madman running through the fields»…
— Я училь немецкий.
— Так бежал и юный Федор. А теперь по Дубам бегают Парасюк с беременной старухой Викторией.
— ?
— Собаки. А вот что рассказывает уже про другой День пионерии небезызвестный тебе Мельдзя. По праздникам ребят, школьников сажали в катер типа «Корнийчука» (где устроили потом плавучий кабак) и катали вокруг острова Хортица… Ну, экскурсия. Это было по-моему, 1982 год. На борт «Корнийчука» пробирается Азизян и говорит: Шо вы тут слушаете! Я понимаю, «Secret Service». Были они у меня. Вот я знаю человека, он до хуя чего может рассказать про музыку. Он вам скажет, кого надо слушать в первую очередь — Костю Беляева! И пропел кусок «На именинах у Левы»: Было там вино «Улыбка», были сигареты «Шипка», а Иванов принес с собой стакан.