Меня раздражает все, что блестит, пожалуй, кроме снега. Если я умываюсь, то свет зажигаю в уборной, чтобы не бил в глаза. С пачки сигарет удаляю целлофан полностью. Глянцевые обложки пластинок прячу в пакеты из полиэтилена, скрадывающие блеск. В отличие от Сермяги, я не нахожу пикантными женщин в очках, с известной нежностью я вспоминаю затылки, уши, те места, где шея, ухо и нижняя челюсть переходят в мягкое горло… Сзади, в сумраке и наоборот. Проще было бы признаться, что источником моей печали в том феврале был простой пролонгированный укол, сделанный мне еще в ноябре, в психбольнице. От него, как после трехдневных возлияний охватывает тоска, которая, самое неприятное, неизвестно когда тебя отпустит. Неосторожное похмелье приводит к новой беде. Все вокруг обретает еще недавно столь для тебя драгоценный пыльный оттенок, ты просто теряешь способность видеть блеск, не замечаешь даже этот вот небывалое февральское солнце, даже если куришь в темноте — край сигареты не красный, а черный. Но нет, не только из-за одного укола было мне «адски плохо». Прежняя жизнь умерла, это стало ясно осенью девяносто третьего года. И холод, и сырость и не по сезону теплынь — все эти признаки подтверждают одно: околела, не дышит, разлагается. Чужое исчезновение кому интересно? Кто хочет знать, почему так убивается незнакомый человек? Иногда, с порога оглядывая свою комнату, я вижу ее. Она стоит ко мне спиной, у окна, в дамских изящных джинсах и ангорском свитере. Мне следовало тогда подойти, поцеловать ее затылок и тотчас удалиться, и не возвращаться, пока комната не опустеет. А ей не следовало оборачиваться, тем более улыбаться…
Драгоценная действительность портится на глазах, и настойчиво и нежно она зовет меня туда, где мы всегда будем вместе. А Зуев, которого тоже гложет покойницкое преображение родных мест, приглашает, сулит мне «нездешний вечер» с участием «Магомаева». Легче не станет, но стоит пойти. Скоро и этого не будет. А если что и уцелеет, то перестанет радовать. Отпадет, не успев разонравиться. Станет частью чуждых интересов, чужого веселья, а ничто не угнетает, как оно.
Я шагнул в тень, и сразу ветер подул сильнее, стало холодно. Солнце надолго заслонила длинная многоэтажка. Облезлые балконы и кухонные окна с дециметровыми антеннами смотрели на Днепр. Когда-то карпатские узоры на балконах по-новому мерцали, отталкивая медвяное солнце, опускавшееся за Хортицу. Здесь происходили романтические прогулки. Мне вспомнился мягкий скелетик с книжечкой «San Remo'70». День настал, и буклетик с песнями был засунут в «лифчик-бесстыдник» с замком впереди. Вещица застиранная, старая, а замок такой новый, что одно из двух, либо эта bimba регулярно его смазывает, либо есть кузнец, который следить за застежкой. Такие вещи должны были пропадать с веревок в общежитии МГУ, где скелетик с буклетиком что-то изучал. Все-таки стащила у афганской поэтессы Зеноб прямо с веревки. Слаборазвитые груди этой bimba sapiens прикрывала дьявольски смелая вещь. Без нее они нежно пульсировали на рельефных ребрах… Сейчас мне легко вообразить, что ее скелет покрылся чем-то нежелательно мягким, она должна напоминать размятую, отсыревшую сигарету. А кузнец? Сколько разочарований! Кто не способен рыдать, обречен хихикать до конца дней своих. Или хохотать.
Эх, любимая жизнь. Жаль тебя рассматривать, словно лицо и фигуру того, кто тебе нравится, кого хотелось видеть рядом всегда, когда пожелаешь, как циферблат. Где я слышал, где я мог слышать, где можно было услышать «Ай, ми, майн» в семьдесят первом году? Кроме радио? Из окна! Кто-то напевал в окне на первом этаже, кажется из ванной. Этих домов еще не было. И в минимум десятках дворов, проходя под окнами, было слышно, раскрепощенные голоса поют одинаковую фразу: Ол еру зэ дэй, Ай, ми-майн, Ай ми-майн, Ай-ми майн». Потому что она им понравилась. И целая жизнь впереди — лет двадцать Советской власти. А дальше, кто его знает, можно развернуться и повторить прожитое. Все можно. Вон «Ай ми-майн»! Кавказские причитания, пропущенные через Ливерпуль, и все поют! Разве это не доказывает, что в Халифате Благоденствия все можно? Кажется, я развеселился. И представил, что будет, если под теми самыми окнами, что и тогда, уже в наши дни ходить и напевать «Ай, ми, майн».