И вслед за тем стал передавать печальное известие. Очевидно, новость уже успела обойти всю тюрьму.
…Примерно через час надзиратель вновь подошел к камере «государственного преступника» и заглянул в «волчок». Он увидел: узник быстрыми шагами ходит по камере из угла в угол и губы его шевелятся, словно он говорит сам с собой. Пройдя несколько раз по камере, заключенный ударял кулаком по трубе парового отопления и вновь продолжал свое безостановочное хождение.
«Спятил раб божий», — подумал надзиратель и перекрестился.
А Бабушкин еще долго ходил по камере и сурово, яростно шептал:
— Над телом дочурки моей. Кровью всех честных, замученных в тюрьмах и ссылках… Клянусь тебе, товарищ Ленин, я не отступлю, не сдамся, не прекращу борьбы.
Ударив кулаком по трубе, он громко повторил:
— Клянусь!
Труба глухо загудела.
Повернув, он снова быстро зашагал по камере.
— Нас хотят запугать, сломить. Пытками, виселицами, железом… Не удастся! Нет, не удастся! Клянусь тебе, товарищ Ленин, я буду стойким. Так ты меня учил!
Повернувшись к маленькому тюремному окошку, затянутому, как паутиной, густой решеткой, он поднял руку и, словно видя сквозь толстые стены каземата своего учителя и друга, твердо, решительно повторил:
— Клянусь!
«Дум спиро…»
В камере № 18 александровской пересыльной тюрьмы день начался как обычно. Первым проснулся лохматый грузин, уголовник Баркадзе. Он потянулся на верхних нарах, под потолком, громко прочитал объявление на стене: «Нэ курыть, нэ сорыть!» — и смачно плюнул на пол.
Потом, почесывая волосатую грудь, принялся читать подряд все наклеенные на стене бумажки:
«Запрэщаэтца:
а) стаять у окна,
б) пэть,
в) громко разговарывать…»
«И в камэрэ помни, что ты — чэловэк!»
«Чыстота — пэрвый признак порадочного чэловэка».
Ниже висело объявление, написанное не по-русски:
«Дум спиро — сперо».
Тот, кто писал, очевидно, не надеялся, что заключенные знают латынь, и внизу поместил перевод: «Пока дышу, — надеюсь».
Эти «циркуляры» были гордостью начальника корпуса — Коваленко. Заключенные прозвали его «Сиктранзит», потому что он часто, к месту и не к месту, повторял латинскую поговорку:
«Сик транзит глориа мунди» (так проходит земная слава).
Сиктранзит сам сочинял «циркуляры», сам переписывал их набело каллиграфически четким почерком, сам наблюдал, чтобы они были развешаны во всех камерах. И упаси бог сорвать их или приписать какое-нибудь «примечание». Виновного ждал карцер.
…Вскоре заворочались и другие обитатели маленькой, душной камеры. Нары в ней были расположены в два этажа, но все равно заключенные не помещались на них, многие спали прямо на полу. И неудивительно: в камере, рассчитанной на шесть человек, сейчас находилось тринадцать.
Верхние, самые лучшие, нары занимали «Иваны» — так в тюрьмах называли крупных уголовников: убийц, матерых грабителей.
«Иваны» командовали, а «шпанка» — уголовная мелюзга, расположившаяся на нижних нарах, — беспрекословно подчинялась им.
«Политиков» в камерах и уважали, и ненавидели. Уголовники считали их барами, «чистюлями», интеллигентами. К тому же тюремное начальство натравливало уголовников на «жлобов»[30].
«Политиков» было всего пять. Их привели, когда камера была уже полна. Волей-неволей пришлось разместиться под нарами, прямо на полу. Впрочем, если бы политические заняли нары раньше уголовников, — все равно их согнали бы.
Бабушкин лежал на полу, как и четверо его товарищей. Не открывая глаз, слушал, как наверху, на нарах, сиплыми голосами лениво переругивались двое воров.
Баркадзе, уже прочитавший все «циркуляры», приставал к маленькому, тщедушному Фомину. Трудно было поверить, что этот молчаливый, застенчивый Фомин зарубил топором кассира.
В камере от безделья и тоски Фомин затеял «научный опыт» — привязал себе полотенцем под мышку куриное яйцо и ждал: вылупится цыпленок или нет? Так, с яйцом, он и ел, и сидел, и спал — уже девять дней. Вся камера потешалась над ним.
— Фомын, а Фомын! — приставал Баркадзе. — А што, ежэли цыпленок в отца будэт? Савсэм глупый получытца!
Фомин молчал.
— Фомын, — не унимался Баркадзе. — Тэбэ уй как много надо кушать! Нэ то цыпленок малокровный будэт.
Бабушкин старался не слушать разноголосый шум камеры. Перед закрытыми глазами вновь проплывали станции и полустанки, разбитые, в колдобинах, тракты, ночевки в вонючих камерах — весь долгий путь этапа после того, как около года Бабушкин отсидел в петербургской тюрьме.