Целый месяц — то пешком, то в арестантских вагонах — медленно двигался этап по России. И вот он здесь — в семидесяти верстах от Иркутска, в александровской пересыльной тюрьме. В «пересылке» арестанты обычно не засиживаются. Прибудет этап вечером, переночует, грязь соскоблит, починит лохмотья — и дальше.
Постоянных жильцов в пересыльной нет. Поэтому там вольготнее, чем в других тюрьмах. Неохота начальству возиться с этапником, учить его уму-разуму, дисциплину подтягивать да свои нервы трепать. Все равно уйдет он завтра чуть свет, тонко позванивая кандалами, по пыльному тракту, по которому уже десятки лет тянутся ссыльные, все дальше и дальше на север…
Но в александровской «пересылке» порядки установились особые, потому что здесь почти не было «временных жильцов». Тюрьма находилась вдали от центра, в глубине Сибири, этапы прибывали сюда редко, а прибудет — обязательно задержится.
Здесь этап разбивался на партии. Ссыльных сортировали: кому назначено жить в Колымске, — в одну камеру; кому в Якутске, — в другую; в Верхоянске — в третью.
И вот сидят в камере будущие колымские жители — ждут. И месяц, бывало, ждут, и два, а случалось — и три. Пока не соберется полная партия, чтобы зря не гонять конвойных.
В камере № 18 александровской «пересылки» вот уже три недели сидел Бабушкин — ждал, пока соберется партия сосланных, как и он, в Верхоянск.
В тюрьме рассказывали про Верхоянск всякие ужасы. Самое холодное место на земле: птицы на лету замерзают, падают мертвые. Даже волки, бывает, околевают от этакой стужи.
Бабушкин слушал эти разговоры молча, не вмешиваясь. Что говорить-то?! Поживем — увидим..
Задержка в «пересылке» даже радовала Бабушкина. Хоть отоспишься да в бане попаришься. И отекшие, потертые ноги отдохнут. Ведь впереди еще далекая, утомительная дорога до Якутска, а оттуда еще целая тысяча верст до Верхоянска.
Одно только плохо: начальник корпуса был новый и пытался завести тут особые, строгие порядки, не как в обычных «пересылках». То ли начитался он всякой литературы об «образцовых» заграничных тюрьмах с их изматывающим нервы железным режимом. То ли отличиться, выслужиться хотел.
Высокий, с аккуратной бородкой и золотым пенсне на интеллигентном лице, Сиктранзит был всегда подтянут, и даже некрасивый мундир тюремного ведомства сидел на нем ловко и изящно. Он никогда не повышал голоса, был холоден и неизменно вежлив.
Но своими мелочными придирками, дотошностью, пунктуальностью доводил узников до белого каления.
Особенно доставалось от него политическим. Сиктранзит ненавидел их, изводил холодно, расчетливо.
Бабушкин столкнулся с ним сразу, как только прибыл в александровскую пересыльную. Заключенных стали распределять по камерам, не дав им вымыться в бане. А об этом мытье Бабушкин и его товарищи — запыленные, в пропотевшем, грязном белье — мечтали все последние дни.
Бабушкин заявил протест. И добился бани.
Так и пошло. Каждые два-три дня Бабушкин заявлял какую-нибудь новую жалобу начальнику корпуса.
И сейчас, лежа на полу, под нарами, стараясь не слушать историю, которую под общий смех громко рассказывал Баркадзе, Бабушкин вспоминал свое вчерашнее столкновение с Сиктранзитом.
Прошлой ночью в темноте вдруг раздался крик. Кого-то били. Пока Бабушкин проснулся, пока разобрался, в чем дело, нападающих и след простыл. Лишь на полу камеры лежал избитый политический Сахарнов.
А все из-за шапки. Баркадзе приглянулась теплая заячья шапка Сахарнова. И уголовник на глазах у всех попросту переложил ее на свои нары. Это означало, что отныне она принадлежит ему.
Сахарнов, вспыхнув от возмущения, забрал свою шапку обратно. И вот ночью «неизвестные» избили его.
Вечные драки, скандалы с уголовниками стали невтерпеж политическим. И вчера Бабушкин, посовещавшись с товарищами, заявил начальнику корпуса «претензию»: политические требуют, чтобы их поместили отдельно от уголовников.
— Требуете? — переспросил Сиктранзит. — Вы, вероятно, хотели сказать «просите»?
— Требуем поместить нас отдельно от уголовников, — повторил Бабушкин.
— Я разберусь в вашей… просьбе, — вежливо сказал начальник корпуса.
Он добавил еще что-то по-латыни и ушел.
Бабушкин не знал латыни.
— О чем это он? — спросил он у одного из политических, студента-медика.
— «Экс унгве леонэм», — повторил студент и перевел: — «По когтям узнаю льва».
Это было вчера. А сегодня, когда в камеру внесли бак с гороховым супом — «шрапнелью», как называли его в тюрьме, — и староста, аккуратно сняв ложкой плавающих сверху зеленых гороховых червей, разлил похлебку по мискам, в камеру вошел Сиктранзит.