Поезд казался необитаемым. Только в хвостовом вагоне с надписью «40 человек — 8 лошадей» над трубой иногда вился легкий дымок и толстый слой снега, огромной папахой прикрывающий крышу вагона, около трубы растаял и осел. Внутри товарного вагона находилось шесть человек. Пятеро сидели на длинных деревянных ящиках, в которых были запакованы винтовки. Двадцать ящиков, и в каждом по двадцать пять новеньких, покрытых густой смазкой винтовок.
Возле раскаленной добела железной печурки сидел шестой — невысокий, усатый, в дубленом полушубке и серой папахе. В конце вагона, около стены, штабелем были сложены маленькие, тяжелые ящики с патронами.
— На прошлом полустанке телеграфист предупредил: арестован весь Иркутский комитет партии, — тихо произнес молчаливый, задумчивый слесарь Бялых, постукивая друг о друга большими, расшлепанными валенками. — Каратели пачками расстреливают людей. Власть в городе перешла к военному губернатору.
— Все равно! Все равно мы должны пробиться к Иркутску, — отодвинувшись от печурки, горячо воскликнул коренастый мужчина в полушубке и папахе. — Сейчас там особенно требуется наше оружие. Не верю, что восставшие разгромлены! Многие рабочие, конечно, укрылись в подполье, прячутся на окраинах города. Мы доставим оружие — и снова вспыхнет восстание!
— Правильно, Иван Васильевич, — воскликнул телеграфист Савин, совсем еще молодой, с возбужденным, открытым лицом и горящим взглядом. — Нам нет пути назад! Эти винтовки, — он ласково, похлопал рукой по длинному деревянному ящику, на котором сидел, — сейчас для иркутских рабочих нужнее, чем воздух и хлеб. Мы пробьемся!
…Маленький состав продолжал упорно двигаться на запад. В полной темноте, ночью, он проскакивал мимо полустанков, не останавливаясь и не давая гудков. И лишь какая-нибудь баба испуганно крестилась, когда мимо безмолвного, занесенного снегом до крыш разъезда вдруг проносился, обдавая избы снопом искр, неведомый состав и тотчас исчезал в кромешной тьме.
В товарном вагоне было тихо. Шестеро людей сидели молча.
Вагонное окошко уже давно так обросло льдом, что даже днем не пропускало света. Сейчас с него стекали струйки воды. Возле железной печки сохли, лежа на поленьях, чьи-то валенки. Тут же на обрывке газеты сушилась рассыпанная тонким слоем, отсыревшая махорка.
«Вот и стукнуло мне тридцать три года, — упершись локтями в колени, положив подбородок на ладони и неотрывно глядя в огонь печурки, как любил он делать в детстве, думал Бабушкин. — Не удалось отпраздновать свой день рождения. Где теперь жена? Помнит ли она этот день? Что делает сейчас?»
Бабушкин опустил веки, чтобы дощатые, отпотевшие стены вагона, железная печурка, ящики, фигуры товарищей не отвлекали его, не мешали ему мысленно представить себе жену. И сейчас же увидел ее большие серые, словно светящиеся изнутри, глаза, худощавое лицо с двумя родинками на щеке, услышал мягкий, певучий, южный говорок.
«Наверно, спит сейчас моя „поднадзорная“ в Полтаве. По привычке губами во сне чмокает, как младенец. Не знает, что на другом конце света поезд мчит ее мужа сквозь метель и мороз, — подумал Бабушкин. — Милая она у меня. И хорошая!»
Он покачал головой, вспомнив последнее письмо от жены, полученное им в ссылке, в Верхоянске, полгода назад. Прасковья Никитична сообщала: она подала прошение директору департамента полиции, чтоб ей разрешили поехать в Сибирь. Ни лютые морозы, ни гнилые болота, ни полугодовая полярная ночь не пугают ее: она хочет делить с мужем все трудности.
Бабушкин сразу написал ей: «Немедленно забери обратно прошение».
Конечно, вдвоем веселее… Но верхоянские погодки не для болезненной, тоненькой, как тростинка, Прасковьи. И бежать одному легче, чем с женой…
Уже больше трех лет Бабушкин не видел Прасковьи Никитичны. Сперва он сидел в петербургской тюрьме, потом был сослан «на край света», в далекий Верхоянск. В дни революции покинул ссылку. И вот сейчас из восставшей Читы везет в Иркутск транспорт оружия.
Поезд мерно грохотал на стыках. В такт тряске звенела задвижка в печи. Савин заснул, сидя на ящике, и тревожно бормотал что-то неразборчивое.
Молчаливый, замкнутый слесарь Бялых с закрытыми глазами полулежал, прислонившись плечом и головой к стене вагона. Казалось, он спит. Но Бялых не спал.
Когда в Чите, в городском комитете партии, его спросили, готов ли он срочно выехать на трудное, рискованное дело, Бялых выбросил горящую самокрутку изо рта, по-солдатски вытянул руки по швам и сказал: