За позолоченным религиозным символом маячила широкая и бородатая рожа этакого здоровяка, облаченного в черную рясу, едва не трещавшую на его могучих плечах.
— Гребанный… аппарат… — просипел я, признав в здоровяке священнослужителя. — Никак… попа… принесло?
— Ага! — довольно произнес здоровяк, оглаживая густую и окладистую бороду иссиня черного цвета, которой он зарос, словно разбойник с большой дороги — по самые глаза.
— Может… договоримся… батюшка? — Я был обязан попробовать.
— Что, чует кошка, чьё мясо съела? — Довольно прогудел священнослужитель, разгибаясь и передавливая мою шею подошвой сапога еще сильнее. И без с того неважный доступ кислорода совсем прекратился. Я задохнулся, засучил сильнее и без того судорожно сокращающимися руками и ногами. Да что там — всем телом затрясся!
Сознание моё начало медленно затухать. И уже находясь «на грани», я почувствовал, как поп убрал ногу моей шеи и, подхватив за шкирку моё, почти бессознательное тело, куда-то неторопливо поволок, как мешок с дерьмом.
[1] Тяжёлая немецкая походная кухня так и не смогла избавиться от деревянных колёс, которые значительно затрудняли её передвижение в сельской местности, особенно в условиях советских раскисших деревенских дорог и воронок от снарядов. Иногда солдатам приходилось тянуть тяжёлую «трёхкотелку» вручную. Перейти на «резину» у немцев не получилось, из-за особенностей поддувал печи. Они были опущены так низко, что диаметр колёс уменьшить не представлялось возможным.
[2] Напе́рсный крест — крест, носимый на груди (на пе́рсях), под одеждой или поверх неё, на шнуре или цепочке, надетых вокруг шеи.
Глава 20
Поскольку до конца поп меня так и не придушил, то я пришёл в себя довольно быстро. Очнулся я в каком-то темном помещении без окон, освещенном лишь одинокой горящей свечой, стоявшей на пошарпанном столе в дальнем от меня углу. Непереносимая боль прошла, только нещадно ломило все мышцы.
Но, так и должно быть. При судорожных припадках мышцы испытывают колоссальную нагрузку. А меня знатно так покорежило. Еще тупо пульсировала простреленная рука, но это для меня боль привычная, даже рядом не стоявшая с тем ужасом, который недавно пережить довелось.
Сопоставимая, разве что, со страданиями Акулинки — той старухи из моего времени, к которым мне довелось подключиться лишь на какое-то мгновение. А в церкви я словно бы заживо горел, хотя никакого костра рядом не наблюдалось.
Я сидел в крепкой металлической клетке, в прутья которой были искусно «вплетены» кованые символы христианской веры — кресты, рыбы, и монограмма из двух скрещенных между собой букв «Х» и «Р»[1], по краям которых разместились уже «заграничные» «А» и «ω», заключенные в круг.
Я ухватился за прутья, решив испытать их на прочность, но тут же получил такой мощный отлуп, как будто клетка была подключена к высоковольтной линии. Меня даже отбросило вглубь моего узилища, а перед глазами заплясали разноцветные зайчики. Больше я решил не рисковать, а дождаться моего пленителя.
Я отошел вглубь клетки и уселся на пол, обхватив руками колени. Наступившую тишину временами разгоняло только потрескивание горящей свечи, да едва слышное шебуршение мышей где-то глубоко в подвале.
Похоже, что помимо колдовского дара я заимел еще и неимоверно чуткий слух. Раньше таких вещей я попросту не различал. А возможно, что это именно дар таким образом перестраивал мои органы чувств, затачивая их под какие-то еще неведомые мне задачи.
Неожиданно до меня донесся какой-то шум, идущий с улицы — вроде бы собачий, перемежаемый звуками людских голосов — фрицы! Добрались всё-таки до меня, сволочи! Пусть, я и не мог всё расслышать — стены моей темницы были основательными, но человеческую речь я пусть и отрывочно, но распознавал. А уж голос попа я мог бы вычислить, даже находясь за более толстыми стенами. Уж очень он был низкий, «густой» и певучий, словно его обладатель не говорил, а читал нараспев псалмы.
— Ты есть видьеть бегущий партизан? — вопрошал на ломанном русском фриц. — Показывать нам — большой награда от командования Райх!
— Да вы шо, господа хорошие, — донесся до меня размеренный голос попа, от которого, казалось, сотрясались даже стены моей импровизированной тюрьмы. — Вы мне уже и так Храм Божий восстановить разрешили, и проповеди средь паствы проводить, а большей награды мне и не надобно. Я проклятых комиссаришек, что Господа нашего Всеблагого отринули, церкви порушили и за людёв-то не считаю!