Выбрать главу

На самом краю обрыва он рывком выпрямился, по-птичьи взмахнул руками…

— Б-б-братан твой, да?.. — не скрывая интереса, допытывался парень.

Оторвавшись от площадки, Ганс наклонился, будто бы лег на плотный воздух, вытянув руки по швам, и корпус его был почти параллелен лыжам.

И вот эти лыжи, только что скользившие по воздуху, Уже скользят по снегу и, круто свернув, описывают замедленную дугу…

Вокруг загремели аплодисменты, послышались одобрительные восклицания.

— З-з… знакомый твой, да? — приставал парень. Я неуверенно пожал плечами, снова сгреб в охапку палки и двинулся прочь.

— А… а… а…

В голосе за моей спиной клокотал гнев.

Мы, дожидались трамвая на глухой остановке у просеки лесопарка.

Перед нами и позади нас стеной стоял заснеженный лес. На еловых лапах громоздились пласты снега, под их тяжестью хвоя поникла, и время от времени белые хлопья с шорохом обрушивались.

Все окрест было расчерчено следами лыж. И две пары трамвайных рельсов, уходящие к горизонту, тоже казались накатанными до блеска прямыми лыжнями.

Ганс скромно помалкивал. Будто ничего не произошло. Будто не он сейчас прыгал с трамплина. Будто не ему хлопали в ладоши, не ему предназначались восторги зрителей.

Я конечно же понимал, что прыгал он сегодня не из спортивного интереса, не ради восхищения зрителей. А прыгал он для меня. Чтобы завоевать мое уважение.

Но вместе с тем я не мог не отдавать себе отчета, что он избрал не самый легкий путь для этой цели. Ведь прыгнуть с такого высоченного трамплина, где можно и руки-ноги обломать и голову свернуть, — это что-нибудь да значит. Это не конфету подарить.

— А не страшно? — не утерпев, спросил я. И это были первые слова, с которыми я обратился к человеку, живущему с нами под одной крышей.

— Нет, — чистосердечно, без рисовки ответил Ганс. — Я… много прыгал. Там… Очевидно, он имел в виду Австрию. Вдали, очень далеко, там, где в одну нить сходились рельсы, появился трамвай. Он двигался прямо на нас, и поэтому боков его не было видно, а виднелась лишь головная будка, остекленная сверху, а понизу выкрашенная алым, и он был похож на крутолобого бычка, бредущего своей дорогой. Брел бычок неторопливо, степенно, останавливаясь в раздумье у каждого третьего столба.

— Один раз… был страшно, — вспомнив о чем-то, продолжал Ганс. — Когда мы, шуцбундовцы… уходиль в Чехословакия. На лыжи, через границ… Был ночь, и это… как сказать? Фью-у-у-у…

Он засвистал, подобрав губу. Рукой закружил в воздухе.

— Буран? — подсказал я.

— Зихер! Бу-ран… — повторил Ганс. — Мы ничего не видеть… а сзади нас стреляль… жандарми…

Впоследствии он мне часто рассказывал об этой ночи. И о том, что ей предшествовало.

Они были молодцы, австрийские рабочие. Они умели постоять за свои права. Когда фабриканты пытались урезать их заработки либо вышвыривали за ворота неугодных людей, лишая их куска хлеба, рабочие устраивали собрание и, обсудив все как следует, объявляли забастовку.

А когда буржуйские министры, опекая богачей, издавали антирабочие законы, тысячи людей выходили на демонстрации под красными знаменами, и министры дрожали от страха, боялись выглянуть в окошко.

Австрийские рабочие были молодцы. Им надоело проводить свои собрания под открытым небом, где придется. И, пустив шапку по кругу, собрав трудовые копейки, они завели народные дома — там было не очень роскошно и не очень просторно, зато тепло и светло, и там можно было обстоятельно потолковать о делах, о политике, почитать газету.

А чтобы им никто не мешал и чтобы в эти народные дома не лезли незваные гости — особенно фашистские молодчики, набравшиеся храбрости в соседней пивной, — австрийские рабочие организовали свою охрану. Союз обороны, шуцбунд. Самые надежные парни записались в шуцбундовцы. И очень худо приходилось фашистам, когда они нарывались на этих парней…

Но потом к власти пришло правительство Дольфуса. Дольфус отчаянно боялся Гитлера. Он так его боялся, что надумал искать заступничества у другого фашиста — итальянского дуче Муссолини. (Тогда Муссолини и Гитлер грызлись, как две собаки, — это уж потом они стали миловаться друг с другом.) И, чтобы выслужиться перед дуче, Дольфус решил нанести удар по австрийским рабочим. Он запретил коммунистическую партию и приказал распустить отряды шуцбунда.

Шуцбундовцы не подчинились приказу.

И тогда против них были брошены войска и полиция. Артиллерия в упор крушила рабочие кварталы. Броневики метались по городу, пулеметами срезая людей. Фашисты-хеймверовцы громили народные дома.

Отряды шуцбунда сражались геройски. Но у них почти не было оружия, а с голыми руками не повоюешь. Их одолели.

Это было в феврале 1934 года.

А дальше случилось вот что. Фашисты укокошили самого Дольфуса. И завладели страной.

Так всегда бывает с теми, кто, лебезя перед фашизмом, обрушивает кары на самых верных и стойких сынов народа — на коммунистов, на красных, на рабочий фронт.

Но тогда, на трамвайной остановке, я впервые слышал от Ганса рассказ о февральской ночи.

«Мы уходили в Чехословакию. На лыжах, через границу. Был буран, и мы ничего не видели. А сзади в нас стреляли жандармы…»

— Одэр… но они… — продолжал Ганс, — они тоже ничего не видеть… пуф, пуф… не попаль…

Он рассмеялся, закинув голову.

Подошел трамвай. Мы сели в задний вагон.

Лыжи прислонили к барьеру трамвайной площадки, а сами примостились рядком, на крайней скамье, что расположена не поперек, а вдоль вагона. Все остальные места были заняты. Добро хоть эти оказались свободными. Ведь мы порядком устали. Покуда еще стояли на морозе, дожидаясь трамвая, усталость не давала знать о себе. А как только уселись, сомлели враз.

Мимо окон замельтешили еловые ветки, отягощенные снегом.

— Значит, побили они вас — фашисты? — спросил я его напрямик.

Он кивнул головой.

— Побили.

Да. Напрасно. Зря они дали себя побить! Надо было крепче драться. Это вовсе никуда не годится — чтобы фашисты наших побивали.

Ганс как будто догадался, о чем я думаю, и стал оправдываться:

— Социаль-демократише бонзы… они предаваль нас! — Он возмущенно махнул рукой и сплюнул на пол, но только для вида, без слюней. — Швайнерай…

Ну, уж этого я не разумел. «Бонзы… Швайнерай…» Я ведь не знал австрийского языка. И я еще тогда маленький был. Не понимал иностранных ругательств.

Трамвай остановился.

— Сакко и Ванцетти, — объявил кондуктор. — Следующая Воздвиженка. Берите билеты.

И дернул за веревку.

В вагон влезла старушка. Пожилая такая старушка-бабушка с плетеной кожаной корзинкой. Из корзинки у нее выглядывал башкастый вилок капусты.

Завидев старушку, Ганс тотчас поднялся, уступил ей место. Вежливый какой.

— Спасибо вам, большое спасибо, — заворковала бабушка, быстро и ловко усаживаясь.

Мне, конечно, сделалось неловко, что он первый уступил место и теперь стоит, а я сижу. Поэтому я тоже встал.

Старушка-бабушка очень обрадовалась и тут же пристроила рядом с собой корзинку с капустой.

— Спасибо, большое спасибо. — продолжала она ворковать. — Вот хороший мальчик, воспитанный мальчик…

Видимо, ей, этой старушке, очень хотелось сказать нам что-нибудь приятное, отблагодарить нас за то, что мы освободили для нее сразу два места.

Она умильно улыбалась, переводила взгляд с моего лица на лицо Ганса, смотрела на него, смотрела на меня. Смотрела-смотрела, а потом заявила вдруг:

— На папу похож… Вылитый папа.

Я чуть не прыснул. Вот так сморозила старушка! Надо же такую чушь сморозить! Должно быть, из ума она выжила от старости.

Я украдкой взглянул на Ганса.

Он возвышался надо мной. Он стоял, держась рукой за кожаную петлю, подвешенную к потолку, и слегка покачивался вместе с этой петлей, вместе с трамваем, качающимся на ходу.