— Как же можно гореть и творчески работать, — сказал Андрей Игнатьевич шопотом, — когда все обращения власти только к рабочим, всё для рабочих, а нас как будто нет. Мы что же, уже погребены? Нас только заставляют работать, без всякой надежды на будущее. Работать можно заставить, а творить нельзя.
Кисляков всё подливал соседке, и она, раскрасневшись, мигала своими непроснувшимися глазами всё чаще и милее. Его нога под столом была уже вплотную около ее ноги, и она позволяла это. Он как будто всей душой участвовал в разговоре и с живейшим вниманием следил за ним, его подбородок почти касался стола, и в то же время он целиком был сосредоточен на неожиданном романе с кукольной брюнеткой.
Он даже, в знак участия своего в беседе, сказал по поводу высказанной Андреем Игнатьевичем мысли о том, что заставить творить нельзя:
— Есть французская поговорка: «Осла можно привести к воде, но заставить его пить нельзя…». Но сейчас же, испуганно покраснев, замолчал, потому что сидевший сбоку него Гусев, потянувшись за графином, толкнул его ногой. Сделал ли это он нечаянно, или по-дружески рекомендовал ему не распространяться при некоторых людях, — было неизвестно.
— И вот вам результат, — сказал Андрей Игнатьевич, удивленно посмотрев на осекшегося хозяина, — вот вам результат: все мы только делаем вид, что делаем, а на самом деле ничегоне делаем, хотя заняты с утра до поздней ночи. Каждый рассуждает так: «Буду делать ровно настолько, чтобы не сесть в тюрьму». Отсюда безразличие у подавляющей части интеллигенции ко всему.
Чтобы говорить тише, он так низко нагнулся над столом, что его борода касалась своим кончиком красного маринада от раковых шеек, бывших у него на тарелке. Елена Викторовна видела это, и не знала, как ему сказать, чтобы он не наклонялся так низко.
— А главное — полный моральный распад, — сказала она и, наконец, решившись, отодвинула тарелку от бороды Андрея Игнатьевича. — Иногда в ужас приходишь и спрашиваешь себя, что же это сделалось с людьми, которые еще так недавно были полны достоинства, благородства, понятия о чести. Теперь ничего этого нет, — говорила, горячась и торопясь Елена Викторовна, отчего грудь ее подошла уже под самый подбородок: каждый думает только о том, чтобы как-нибудь спасти собственную шкуру.
— Верно, совершенно верно! — раздались голоса.
И Елена Викторовна, ободренная этим общим сочувствием ее словам, продолжала:
— Осталось ли что-нибудь от былого идеализма, осталась ли хоть тень былого рыцарства и мужества, когда люди твердо заявляли о своих убеждениях, верили в свою идею и не бросали ее, несмотря ни на что. И в особенности мужчины, — продолжала Елена Викторовна, в возбуждении отставляя от себя рюмки. — Теперь, когда власть…
Вдруг в дальнем углу комнаты кто-то придушенно чихнул и завозился. Все вздрогнули и переглянулись.
Это тетка, не удержавшись от своей обычной вечерней болезни, чихнула, зажав нос и рот подушкой, чтобы не было слышно. А может быть — ей нужно было выйти.
Елена Викторовна, сама на время забыв о ее существовании, сейчас же разъяснила гостям:
— Это тетя, она нездорова и не встает с постели.
Незваные гости за весь вечер еще не сказали ни одного слова и только молча уплетали за обе щеки, как будто их единственной целью было успеть наесться.
Когда Елена Викторовна, похвалив их аппетит в назидание прочим гостям, полуиронически предложила им еще по куску индейки, они, молча (так как рты были заняты) подставив тарелки, съели и эти куски.
— Ну, тоже хороши и женщины стали, — заметил, захохотав почему-то Гусев. — Я знаю одну порядочную, из очень интеллигентной семьи, молодую женщину, говорящую на трех языках. Ее бросил муж, оставив ее беременной. Она поехала в театр по приглашению своего хорошего знакомого и теперь, когда у нее родился ребенок, подала в суд на этого знакомого, заявив, что он воспользовался ее слабостью по дороге из театра, и требует с него денег.
— Да, это ужасно, — сказало несколько голосов.
Кисляков осторожно, сбоку посмотрел на свою соседку и совершенно безотчетно убрал свою ногу от ее ноги.
Она, выпившая уже несколько рюмок водки подряд, вопреки недовольным взглядам своего угрюмого, монахообразного мужа, смотрела нетвердым взглядом и улыбалась, глядя перед собой на стол, как будто у нее двоилось в глазах, и она занималась наблюдением над собственным состоянием.