Место было мрачное.
Кисляков, подходя к дому, чувствовал, как его сердце начинает биться всё сильнее и сильнее. А сошедшая за дорогу краска опять начинала выступать на щеках. Он всё думал о том, как он встретится сейчас с другом и его женой. Почувствовала ли она тон телеграммы, где было сказано: «С особенным нетерпением жду обоих, целую»?
В подъезде пахло масляной краской и было насорено стружками, — очевидно, заканчивали ремонт.
Он отворил стеклянную дверь подъезда и невольно задержался, чтобы посмотреть на свое отражение в стекле при свете лампочки. Щеки всё еще были красные. Даже уши покраснели. Он приложил к ним руку, чтобы охладить их. От этого они стали еще краснее.
В широком коридоре второго этажа, как в гостинице, шли по обеим сторонам двери. Стены были только что выбелены и красились двери. На дверях квартиры Аркадия Незнамова были приколоты газеты, чтобы входившие не испачкались в краску. Они были открыты. В комнате виднелись еще нераспакованные чемоданы. На окне стояла зажженная свеча: не горело электричество. На столе посредине комнаты лежала на бумажке колбаса и стояли пустые стакан с чашкой. Очевидно, недавно пили чай.
Посредине комнаты стоял человек в распоясанной холщевой блузе с засученными рукавами и, со свисшими на лоб волосами, возился над распаковкой деревянного ящика, из верхней доски которого он вытаскивал клещами гвозди, становясь коленом на крышку.
Кисляков по крупной фигуре и волосам сразу узнал Аркадия Незнамова. Аркадий поднял на стук шагов голову и, откинув назад волосы, улыбнулся какой-то тихой и мягкой улыбкой.
— Рад тебя видеть.
Кисляков с первой минуты увидел в Аркадии большую перемену. Прежде, увидев друга, он бы закричал во весь голос: «А, вот он, мошенник!» — или что-нибудь в этом роде.
Теперь же в нем была несколько растерянная суетливость, с какой он стал оглядываться по комнате, ища, где бы посадить гостя, и не было прежней шумливости, размашистых жестов, восторженности.
У него были длинные волосы, которые он имел привычку во время разговора откидывать рукой назад, и маленькая бородка, которую он пощипывал. Он был несколько мешковатый, рассеянный и добрый. Всегда у него было что-нибудь неладно в костюме, всегда он что-нибудь забывал надеть или надевал наизнанку.
— Что ты при свече-то сидишь?
— Пробки перегорели. Чаю хочешь?
— Да нет, какой там чай! — сказал Кисляков бодрым, повышенным тоном, так как думал, что в другой комнате за притворенной дверью находится жена Аркадия. — Дай-ка на тебя посмотреть поближе, — сказал он, взяв друга за локти и повернув его к огню лицом.
— Тоже, брат, постарел… Телеграмму мою получили? — спрашивал Кисляков всё тем же повышенным тоном.
— Да, да, спасибо, получили. Мы оба — и я, и Тамара — рвались в Москву, как в обетованную страну… А ты даже элегантно одет: воротник, галстук, пиджак хороший, — говорил Аркадий, осматривая друга.
— А я, если бы ты знал, с каким нетерпением вас ждал! — сказал Кисляков.
— Да, милый, сколько лет не виделись. Ты что же, работаешь?..
— Работаю, — ответил неохотно Кисляков. — Ну, что в провинции?
— Плохо. Главным образом плохо тем, что совершенно нет общества: все сидят по своим норам и ни у кого ни с кем нет общих интересов. Поэтому если собираются, то только затем, чтобы пить водку. Причем пьют дико, даже женщины и девушки, — говорил Аркадий, присев с клещами в руках на ящик. — Да что же ты хочешь: в жизни нет идеи, а идея, как кто-то сказал, есть Бог живого человека.
— Да, это верно.
— Ну, вот… Поэтому ничто никого не интересует, дальше интереса к белой муке никто не идет. Общее чувство у интеллигенции такое, как будто они — рабы египетские, которых согнали строить пирамиду, которая явится их же могилой. Понимаешь, как будто люди на всё махнули рукой — то пребывают в страхе, то стремятся забыться, — говорил Аркадий. — Делать никто по-настоящему ничего не делает, друг другу не верят, и всё оглядываются. И так вот сидим и оглядываемся друг на друга. Из всего города у меня оставили (из интеллигенции) по себе светлое впечатление только два человека: это дядя Мишук и Левочка, как мы их звали. Милейшие, с большими духовными запросами, люди. Они давали нам возможность как-то дышать. Двое из всего города. Только двое!..
Аркадий не спросил друга, коммунист он или нет. И Кислякову пришла мысль, что Аркадий может про него подумать: «Человек весел — значит устроился (или примазался)». Поэтому, чтобы не показаться Аркадию чужим, Кисляков сказал:
— Да, брат, плохо. Здесь, то же. Работают только из-за куска хлеба, потому что, как ты правильно сказал, нет идеи. Своя идея у каждого убита, а никакая чужая идея веры родить не может. Разве можно думать об этом, когда ты знаешь, что будущего у тебя нет.