Однако в случае дела Морозова к убийцам не были применены обычные в таких случаях статьи 136—140 Уголовного кодекса 1926 года. Вместо этого обвиняемым предъявили пресловутую 58-ю статью — преступление против государства. Пункт 8 данной статьи включает в себя «совершение террористических актов, направленных против представителей Советской власти или деятелей революционных рабочих и крестьянских организаций, и участие в выполнении таких актов, хотя бы и лицами, не принадлежащими к контрреволюционной организации». К «террористическим актам» относились убийство, попытка убийства и нанесение серьезных телесных повреждений «представителю Советской власти» или «активисту революционной рабочей и крестьянской организации». Высшей мерой наказания по статье 58.8, так же как и по большинству пунктов этой статьи, был расстрел{20}.
Как только подозреваемых по делу Морозова привлекли к суду по статье 58.8, расследование приняло новый оборот. Главным в деле теперь стал собственно обвинительный акт, а виновных выбрали еще до начала следствия. Следователи компоновали показания очевидцев для показательного суда, которого не интересовала объективность свидетельских показаний с обеих сторон: требовалось доказать, что «обвинительный акт» верен и справедлив. Другими словами, суд представлял собой ритуал, демонстрирующий государственную власть, способную уничтожить или наказать тех, кто не вписывается в строй{21}. Из всего этого следует, что материалы следствия и записи судебных заседаний, подобно многочисленным жизнеописаниям Павлика Морозова и газетным статьям, являются политическими документами.
5
Основное внимание в своей книге я уделяю разбору идеологии и мифа, не забывая при этом об их главном адресате — о собственно советских детях. Миф о Павлике неоднозначен. Он вытекает из разных, а в некоторых отношениях и противоречащих друг другу предпосылок: традиции христианского мученичества, веры в ритуальные убийства, народных волнений в связи с «большевистским насилием» — убийством детей Николая II, в ответ на которое власти должны были предъявить народу пример антибольшевистского насилия. Раскручивая этот миф на основе иррационального, советская пропаганда вела опасную игру, и последствия пропаганды этого мифа не поддавалось контролю. Это утверждение особенно справедливо, когда речь идет о детской аудитории, поведением которой легко управлять только на первый взгляд, на самом же деле оно непредсказуемо.
Советские дети росли в высшей степени политизированной культуре, однако результатом этого совсем необязательно становилось пробуждение у них интереса к политике. Пропагандируя учение о Павлике, пионерское движение и советская школа рисковали, как и при внушении любой идеи, спровоцировать реакцию, противоположную ожидаемой. Настойчивость, с которой насаждался герой, мог превратить Павлика в антигероя — простого ябедника. Восприятие Павлика как героя в значительной мере притупилось после Второй мировой войны, когда патриотическая пропаганда стала поднимать на пьедестал другого героя, молчащего даже под пыткой.
И все же, несмотря ни на что, миф о Павлике продолжал жить — как абстрактная модель высшей жертвенности, отказа от себя ради народного блага. Люди, у которых я брала интервью в Екатеринбурге, сравнивали Павлика с Данко, героем ранней повести Максима Горького «Старуха Изергиль», который не пожалел себя ради того, чтобы вывести свой народ из темного леса, куда его загнали враги:
«И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял его над головой….Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гнилой зев болота. Люди же, измученные, стали как камни…
Идем! — крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям»{22}.