Дружников опубликовал ценные показания жителей Герасимовки, которые знали Павлика лично, повествовательная канва книги захватывает — она читается как детективный роман. Однако предложенная трактовка дела не представляется нам правдоподобной. Умозаключения автора основаны на довольно скудном корпусе документов дела ОГПУ: из четырех листов документальных записей вырастает повествование на 250 страниц. Замысловатая аргументация, построенная на вырванных из контекста фактах, при более глубоком исследовании архивных материалов теряет свою убедительность. Дружниковым собрана большая часть (но не все) существующих печатных источников, в частности публикации в советской прессе и официальные биографии пионера-героя. Однако, сыграв значительную роль в развенчании официального мифа о Павлике Морозове, книга эта, по сути дела, сама носит мифографический характер и представляет собой инверсию официальной легенды, сочетающую жанровые характеристики «антижития» и советского триллера. Как только я начала заниматься этой темой, гипотеза Дружникова вызвала у меня сомнение, которое лишь усиливалось по мере продвижения моей исследовательской работы в местном архиве: вырисовывалось совершенно иное состояние политического контроля начала 1930-х годов. Наконец, когда я получила возможность изучить дело в полном объеме, гипотеза Дружникова была напрочь отвергнута. В той же мере меня не устраивала и официальная версия, согласно которой убийцы действовали по наущению кулаков, объединенных в тайную сеть. Как показали мои исследования, это убийство абсолютно другого характера: жестокое, оно не имело, тем не менее, никакого отношения к заговорщическим теориям, его породило общество, искалеченное тремя годами насильственной коллективизации.
При этом необходимо отметить, что докопаться до правды о Павлике Морозове и его гибели, видимо, уже невозможно. В третьей главе своей книги я подробно разбираю записи свидетельских показаний, которые представляют собой клубок взаимных обвинений, злоумышленных наветов, противоречащих самим себе свидетельств и признаний, полученных под принуждением (в том числе физическим). У каждого, кто имел отношение к расследованию этого убийства, — от деревенского жителя до начальника из ОГПУ, — были свои предубеждения, а у многих — и основания скрывать правду. Показания зачастую представляют собой не правдивые свидетельства, а искусную ложь или, в некоторых случаях, беспомощную нелепицу. Особенное же недоверие вызывают прямые признания в причастности к убийству: очевидно, что они сфабрикованы, получены у подследственных обманным или насильственным путем и зачастую сформулированы явно с чужих слов[13].
Устная история также не может служить критерием исторической правды. В данном случае прежде всего потому, что большинство людей, которые могли помнить Павлика Морозова, давно умерли. К тому же, приехав в Герасимовку в сентябре 2003 года, я обнаружила — как и предполагала, — что ее жители пересказывают стереотипные варианты этой легенды. Дело Павлика Морозова столь интенсивно использовалось в пропагандистских целях, что теперь очевидцам трудно вспомнить реальные события 1932 года. Старожилы Герасимовки сплошь и рядом вовсе не хотели вспоминать подробности прошлого. «Ох, плохо, плохо, плохо было; сейчас лучше стало», — сказала мне Ульяния, двоюродная сестра Павлика, поразительно похожая на его изображение, помещенное на обложке этой книги[14]. Мария Сакова, умная женщина с правильными чертами лица, которая в конце концов одарила меня очень живыми воспоминаниями и об убийстве Павлика, и о своем детстве в конце 1920-х — начале 1930-х, сначала вообще отказалась беседовать. «Что там сказать? — заявила она, сидя на скамеечке возле своего дома у бетонной дороги (местные называют ее “Павликова дорога”). — Какое там детство? Мне ли весело было? Это какое было детство?! Я все только работала да работала…»{7}
13
Писатель Юрий Домбровский, сам подвергавшийся допросам во времена Большого террора, сводит суть стратегии следователя к принудительному самооговариванию допрашиваемого (вплоть до переписывания материалов допросов таким образом, чтобы обеспечить факт виновности, даже если этого не требуется для дела), к неопределенным и всеобъемлющим обвинениям во «враждебном отношении к Советской власти», к прихотливости записи допросов, к вынуждению свидетелей давать изобличающие показания, к фальсификации «очных ставок» и выбору таких свидетелей, которые расскажут «правду» (Письмо к А.Г. Аристову от 1 января 1956; Домбровский, 2000, с. 573—576). Ирма Кудрова, автор книги о последних годах Марины Цветаевой, основываясь на собственном опыте, пишет о допросах в 1950-х годах: «Я хорошо помнила, как далеки от идентичности реальные диалоги, звучавшие в комнате следователя, и те, которые фиксировались на бумаге; как часто протокол составлялся уже по окончании “собеседования”, вбирая едва десятую часть сказанного — и то в формулировках следователя….В протокол не попадают оскорбительные, а то и издевательские интонации следователя, провокационное его вранье, угрозы, помойные сплетни, выливаемые по адресу твоих друзей и знакомых. И еще — часы и часы, когда допрашиваемого оставляют “подумать хорошенько”, не раз и не два уходя пообедать, перекурить, просто заняться другими делами. И вождение по кабинетам разных начальников, и присоединение к допросу каких-то новых лиц…» (Кудрова, 1995, с. 87—88).
14
Это, без сомнения, случайное совпадение, так как на единственной фотографии Павлика, которую принято считать аутентичной (групповой снимок учеников герасимовской начальной школы, ок. 1931) изображен мальчик с заостренными чертами лица и озабоченным видом (см. главу 8). Вероятно также, что в изображениях, опубликованных в «Пионерской правде» и других местах, «впечатления художника» основывались на образах членов семьи Павлика, в частности, моделями вполне могли послужить старшие братья Ульянии, сыновья заместителя председателя сельсовета.