Выбрать главу

Романцов очнулся в санитарной палатке. Он лежал на груде сена, прикрытого брезентом. Закованная в лубок нога так болела, что временами становилось трудно дышать: замирало сердце.

Рядом с ним, на сене, на койках, лежали раненые. Кто-то протяжно стонал, кто-то просил пить, кто-то в бреду ругался…

Сквозь слюдяное окно пробивался тусклый, реденький свет. В железной печке догорали дрова, только под пеплом дышали угли.

Высокая куча винтовок темнела у дверей. Раненые бойцы приходили в санчасть со своим оружием.

«Я принес винтовку или нет?» — пытался вспомнить Романцов.

Вот он начал командовать ротой, Зачем? Чтобы драться с врагами до последнего патрона, до последней гранаты, а если понадобится — погибнуть с солдатами на высоте. А немцы… немцы обошли высоту, бросились на наши батареи. «Самое страшное в бою — бездействие», — с какой-то поразительной, вероятно болезненной, отчетливостью припомнил он. Нет, Иван Потапович еще не знал, что фашисты обошли высоту, когда поспешил в роту… Не мог знать! И он не похвалил, не одобрил Романцова, а просто отодвинул, оттолкнул…

«Самое страшное в бою — бездействие». Вот Иван Потапович медленно, как бы лениво ушел по траншее. С захлебывающимся чавканьем упала на самый бруствер немецкая мина. Вдруг все поплыло перед Романцовым. Он задыхался. Он уже не понимал, остались ли у него глаза, руки, ноги…

Плащ-палатка, повешенная над дверью, зашевелилась; вошла румяная девушка в полушубке, сказала, что перевязывать Романцова будут в восемь вечера.

— А папироски у вас нет? — робко спросил Романцов.

— Ну вот еще! — удивилась она и проворно выбежала.

Она удивилась еще сильнее, когда, вернувшись, увидела, что молодой красивый сержант, раненный в ногу и кисть руки, плачет. Он лежал, закрыв здоровой ладонью лицо, все тело его содрогалось от рыданий.

— Миленький, да что вы! Ногу не отрежут, — зашептала она, опускаясь на колени и подавая ему пачку папирос — Кость не задета. Ну, будете немножко хромать…

Романцов молчал. Теперь он вспомнил все — ржавый бинт на голове Ивана Потаповича, белые его скулы, невидящие, гневные глаза.

«Я мечтал вчера совершить подвиг! Как надеялся на меня Иван Потапович! А я прозевал, пропустил немцев в тыл! «Самое страшное в бою — бездействие». Вчера я застрелил девятнадцать фашистов, а командовать ротой…»

Он всхлипывал, вытирая ладонью глаза и щеки.

— Оставьте меня, — тихонько попросил он. — Лучше бы меня убили!

— Да что вы, миленький! — растерянно шептала девушка.

И она сделала то, что только и могла сделать в свои девятнадцать лет, — обняла голову Романцова, прижала ее к груди и тоже заплакала.

— К вам… не приходил Курослепов? Ефрейтор! Был ранен в голову! Наш парторг… Он снова ушел в бой!

— Ефрейтор? — всхлипнула девушка. — Умер в санях… Второй раз ранили!

— Умер?!

И так страшен, так жалок был крик Романцова, что девушка опрометью выбежала из палатки и помчалась за доктором.

Глава пятая

Стрелковое отделение

В марте 1943 года Романцова выписали из госпиталя. Он пробыл несколько дней в батальоне для выздоравливающих и очень обрадовался, когда получил предписание выехать на Карельский перешеек, в Сертолово, в штаб Н-ской дивизии, «для прохождения дальнейшей службы».

С вечера он аккуратно уложил вещи в самодельный фанерный баул, ушил непомерно длинную, широкую шинель, полученную в батальоне, затем, немного подумав, решительно снял с гимнастерки ордена и медали; бережно завернув их в темно-лиловый платок, сунул в порыжевший, потерявший от времени форму бумажник.

Он решил пока не носить их. Почему? Вряд ли он смог бы толком объяснить свое решение.

«Ведь станут расспрашивать — кто да что?» — подумал Романцов.

На рассвете пригородный поезд подошел к станции Песочная. Он остановился у семафора.

По утрам финны обстреливали станцию из тяжелых орудий. Поезд каждый раз останавливался на новом месте.

Мартовское небо голубело над черными вершинами деревьев, над черными крышами. Хрупкий ледок хрустел под каблуками Романцова.

Перегоняя одиноких, разбредающихся по улицам пассажиров — офицеров, бойцов, женщин в ватных брюках, с мешками за спиною, — он медленно, слегка припадая на левую ногу, пошел по шоссе в Сертолово.

Командир третьего взвода лейтенант Матвеев был добродушным, флегматичным человеком. Под его мясистым, с широкими ноздрями носом висели черные пышные усы.

Он сидел на койке, поджав под себя ноги, в расстегнутой рубашке, без пояса.

— Комсомолец?.. Двадцать лет… Романцов… Есть снайпер Романцов.

— Однофамилец, — сказал Романцов с унылым видом.

Это, конечно, был плохой выход, это была глупость, но сейчас он не мог найти ничего лучшего.

— Понимаю, что однофамилец, — снисходительно улыбнулся Матвеев. — Того бы сюда не послали!.. Будете командовать вторым отделением. Сейчас наша рота стоит во втором эшелоне. Как видите, мы учимся.

— Сколько бойцов в отделении, товарищ лейтенант?

— Восемь! Валуев! — крикнул лейтенант ординарцу и потянулся к столу за папиросами. — Проводи сержанта в землянку взвода!

Взводная землянка находилась недалеко, в лощине.

Ординарец провел Романцова по тропинке, непрерывно оглядываясь и чему-то усмехаясь.

Романцов недоуменно взглянул на него.

— Водку привез? — таинственно спросил Валуев у дверей.

— Денег нет, — сказал Романцов.

— То-то и оно-то… Ты в батальоне для выздоравливающих где был? На Поклонной?

— У Финляндского вокзала…

— Знаю. Там плохо кормят! Вот на Поклонной жизнь — малина…

Пнув ногой тонкую дверь, Валуев торжественно объявил:

— Второе отделение, смирно! Принимайте нового командира. Сержант Романцов! Прошу любить и жаловать!

Землянка третьего взвода была такая же, как все землянки, в каких жил Романцов.

Железная печка с длинной трубой, маленькие оконца, нары, прикрытые плащ-палатками, столик из консервных ящиков.

Бойцы сидели на нарах, курили и о чем-то разговаривали. При виде Романцова они сразу же, как по команде, замолчали.

Романцов поставил на земляной пол баул, снял шинель. Он чувствовал себя неуверенно.

— Здравствуйте, товарищи! — громко сказал он, подходя к нарам. — Ну, кто из второго отделения? Давайте познакомимся.

Восемь бойцов слезли с нар и остановились перед ним, с интересом рассматривая его лицо. Романцов вынул записную книжку.

— Молибога, — сказал пожилой усатый солдат. Толстые губы его были ехидно поджаты. — Иван Иванович Молибога. Из Рязани.

— Колхозник?

— Разумеется. Земляной червяк!

— Как это понять?

— Мужик — что червяк: всю жизнь в земле роется, — весело заявил Молибога.

Вторым в шеренге стоял юноша казах, с узким, покрытым нежным смуглым румянцем лицом. Взгляд у него был печальный.

— Баймагомбетов Тимур.

— Мы, товарищ сержант, ручные пулеметчики. Я командир, а Тимур — мой второй номер, — объяснил Молибога.

— Клочков Валентин! — громко сказал третий боец, высокий, сильный парень.

Узенькие, прищуренные глаза его насмешливо смотрели на Романцова. Он беспечно улыбался.

Романцов тоже улыбнулся. Он не знал, что ему делать дальше.

— Грузинов… Иванов… Олещук… Мурзилин… Слыщенко…

Он захлопнул книжку. Что должны сейчас делать по распорядку дня бойцы? Оказалось, что бойцы ждут обеда. Учебных занятий сегодня не было. Они строили конюшню для транспортной роты. Есть ли свежая газета? И газеты не было. Ему оставалось закурить.

И он вынул кисет, наблюдая, как Молибога, с длинными, почти до колен, руками, неизвестно для чего ходил из угла в угол, топал огромными валенками, кряхтел и отдувался.