И Елена Владимировна побежала за ними. Она уже не видела, как приветливо замахал ей рукой летчик, как скрылся за облаками самолет… Она бежала, увязая, барахтаясь в глубоком снегу, падала и снова поднималась.
Два больших, зашитых в холст и туго стянутых бечевками тюка лежали у корней сломанной березы. Крупными буквами на них было написано: «Учебники, тетради, карандаши школьникам деревни Светлый Ручей».
Елена Владимировна стояла на коленях у березы, не чувствуя, как снег обжигает ее ноги, и, взволнованная, растроганная, с тяжело бьющимся сердцем, ждала бегущих к ней из деревни школьников.
ВОСПОМИНАНИЯ ВОЕННЫХ ЛЕТ
Наша дивизия отступала, я с нею отступал последним. Накануне, в бою, взрыв вражеского снаряда легко, словно тряпичную, набитую опилками куклу, взметнул меня вверх, а затем с размаху шваркнул о булыжник шоссе.
Как меня не раздавили здесь — до сих пор не пойму.
Очнулся я ночью в кювете. Вероятно, какой-то шофер оттащил меня за ноги в канаву.
Всю ночь и почти весь день я и провалялся тут. На шоссе скрипели отходящие обозы, словно множество точильщиков точили ножи. Я не мог двигаться, не мог говорить, стонать. Живыми в моем теле были глаза. Только глаза вбирали, впитывали прохладу ночи. Потом мне показалось, что я лежу под цветущей яблоней, но это была не яблоня, а фосфоресцирующее звездное небо.
На рассвете обильная роса смочила мое лицо, но я не смог, как ни пытался, облизать губы, чтобы хоть слегка утолить жажду, и тяжелые, словно оловянные, капли лежали на мне, как на придорожном камне, пока не испарились.
А днем солнечные лучи через глаза, как через капилляры, начали насыщать мое тело жизнью, и я пробудился от забытья.
Рассказывать, как я сперва полз, а потом передвигался на четвереньках, словно кошка с перешибленным хребтом, а потом ковылял, цепляясь за кусты и ветки деревьев, — утомительно и неинтересно.
К вечеру я, опираясь на выломанную из плетня жердь, уже шагал, медленно, очень медленно.
Было тихо, как в театре перед самым поднятием занавеса, и когда я увидел старинный готический собор, а вокруг него приземистый одноэтажный русско-польско-еврейский городок, то мне показалось, что присутствую на опере «Тарас Бульба».
Ни единой души не было на улицах, листва в палисадниках висела неподвижно, как перед грозой, и, повторяю, было так тихо, что я пошел не по мостовой и не по тротуару, чтобы не стучать сапогами, а по канаве.
Дома были ослеплены, без огней, а некоторые зажмурились, захлопнув ставни, то ли от ужаса, то ли от отчаяния.
Внезапно передо мной открылась площадь, выложенная каменными плитами, словно я вышел к горному озеру. На площади стояли вражеские танки.
Помню, я не удивился и не испугался.
Вероятно, в тот вечер во мне вообще не существовало нервной системы. Вместо того чтобы нырнуть в темный переулок и убежать, я пошел прямо на немецкие танки.
Танкисты спали на плитах, подложив под себя плащи и одеяла.
Это было необычайным, в это нельзя поверить, но действительно я стоял среди спящих, видел полуоткрытые рты, глазницы, затененные вечерней мглой, словно засыпанные могильной землей, слышал то ровное дыхание, то всхрапывание, то болезненные стоны.
Здесь были безбородые юноши в распахнутых мундирах, с могучими грудными клетками и скульптурной мускулатурой спортсменов и пожилые унтер-офицеры с изможденными лицами и слипшимися от пыли и пота усами.
Нагнувшись, я поднял с одеяла немецкий пистолет, засунул его за пояс и пошел на цыпочках, как по скрипучим половицам чужого дома, ожидая всей спиной, что сейчас ее обожжет взгляд проснувшегося гитлеровца, а через мгновение — пуля.
Никто не проснулся.
Улица, ведущая на восток, была сначала вымощена асфальтом, затем брусчаткой, булыжником и, наконец, пылью.
Знал ли я, куда иду? На восток. Понимал ли я, что мне нужно поесть и отдохнуть? Сомнительно.
Поравнявшись с крайним домом под черепичной крышей, стоявшим правее шоссе за высоким дощатым забором, я бросился к калитке, вдруг почувствовав, что этот дом — последний, что если я выйду в поле, то погибну не от вражеской пули, не от голода, а от одиночества.