Выбрать главу

Дорога круто покатилась с пригорка, под колесами запищала жидкая грязь. Светлея в ночи, широкая, но мелководная речка певуче гудела у свай разрушенного моста. На фоне непроницаемой стены темных и от дождя и от мглы деревьев нежно сияла колоннада берез. Откуда-то пахнуло сладким дымком костра.

Кузьма свернул, телега накренилась к канаве.

— Слезай, теперь пешаком по болоту.

— А ты куда? — наивно спросил Пахомов.

— А я в комендатуру на дежурство, немецкое жалованье отрабатывать! — огрызнулся полицай.

Он вложил пальцы в рот, свистнул соловьем-разбойником так пронзительно, что лошадь забилась в оглоблях.

И тотчас в прибрежном лозняке послышался ответный свист, из кустов вышел парень с автоматом на груди.

— Принимай, Петя, пополнение. Расписка не требуется, — сказал Кузьма весело, не так, как давеча с Пахомовым разговаривал. — В отряде благополучно? Ну и слава богу. Приветы всему воинству, а это депеша от Устиньи Ивановны! — и протянул пакет.

— Здравия желаю, товарищ старший политрук! — по-военному сказал юноша, отдавая честь.

И этот церемониал, с которым Пахомов свыкся в полку и от которого, казалось бы, отвык, а на самом деле — не отвык, мгновенно взбодрил его, он выпрямился, ответил молодцевато:

— Здравствуйте, товарищ!

Кузьма тем временем вывел лошадь обратно на дорогу и, не прощаясь, впрыгнул в телегу. Колеса гулко затрещали по булыжнику.

В реке мелодично гремела вода, толчками набегая на сваи, обтекая сваи.

Летом сорок девятого года на подмосковной даче супруги Пахомовы сидели за поздним воскресным завтраком.

Дети, повзрослев, тяготились дачным бытом и норовили по любому поводу остаться в городе…

Сняв пенсне, потирая пальцами багровые вмятины от зажима на переносице, Мария Павловна листала свежий номер «Огонька».

— Смотри-ка, Миша, — вдруг засмеялась она, — как девочка на тебя похожа!

Взяв журнал, Пахомов увидел очерк «Председатель», фотографию председателя колхоза «Рассвет» Устиньи Ивановны Мальцевой. Рядом с похорошевшей, дивно помолодевшей от материнства Устиньей Ивановной на крыльце знакомой Пахомову избы сидела узколицая, надменно красивая девочка.

— Вылитая наша Зина — первоклассница! И этой, пожалуй, лет семь. Ну твои, твои брови, глаза, очертания губ.

— Всякое на свете случается, — буркнул Пахомов.

«А я тебе не сказал ни слова при расставании…»

Со страницы журнала девочка смотрела на отца без любви и осуждения.

— Пойду полежу.

— Мы же собирались в гости к Волобуевым.

— Иди одна. Опять водку придется пить. Не хочу!

— У тебя что, плохое настроение? — без тревоги спросила жена.

— Да, что-то взгрустнулось, — сказал Пахомов.

ТИШИНА

Солнечный луч обжег веки спящего на сеновале лейтенанта Козырева. Проснувшись, отодвинувшись от жгучего буравчика, просверлившего крышу, лейтенант с ужасом услышал тишину, которую вернее было бы назвать предсмертной.

На войне тишина пострашнее любой стрельбы; каждый фронтовик это помнит, а молодые, не хлебнувшие ратных невзгод, пусть верят мне на слово…

Козырев проспал подряд четырнадцать часов, и когда сполз по сколоченной из жердей лестнице, то увидел, что двор пуст.

Он не смог обвинить ни друзей, ни знакомых в предательстве, — конечно, они звали его, но Козырев так измучился за неделю беспрерывного отступления в степном пекле, да и в сено зарылся так глубоко, что не услышал их криков.

В избе на полу валялась чья-то шинель с офицерскими петлицами. На столе в жестяной кружке догорала стеариновая свеча; бесцветный в солнечном свете лепесток огня стоял неподвижно.

Значит, уехали затемно, а сейчас… сейчас половина двенадцатого.

Бездумно Козырев смотрел сквозь окно на забитый бурьяном огород. Он не интересовался, где хозяева. Это была профессиональная привычка солдата, позволяющая отвлекаться от всего постороннего, мешающего выполнять воинский долг. И теперь этот долг заставил его подняться, закурить, затянуть потуже ремень и шагать на восток. И Козырев зашагал размеренно, вразвалку, с расчетом отмахать за день километров пятьдесят и вечером быть у переправы.

Деревни, хутора обезлюдели: как видно, жители ушли в балки.

Лишь в одной деревне у ворот добротной пятистенки стоял мужчина лет сорока в ладных сапожках и матерчатом синем картузе. Он осуждающе посмотрел на кубари Козырева, но не поздоровался, не заговорил.

И за околицей Козырев забыл о нем.

Разбитая отступающими обозами дорога струилась, как мелкая, с просвечивающим песчаным дном река. Степь, словно глиняный горшок, дышала в лицо Козыреву жаром испепеленной земли. Тишина была душистая, тягучая, как мед, и чем тише становилось окрест, тем сильнее робел Козырев и убыстрял шаги.