Про тётю Анне, тётю Лийли, дядю Марта и дядю Эйно папа говорил «моя родня», потому что давным-давно все они были индейцами, носили на голове петушиные перья и делали луки из ивовых веток. Тёте Анне не нравилось быть индианкой, она была вовсе бледнолицей, потому что вопила слишком громко, когда её привязывали к дереву и начинали снимать скальп.
У тёти Анне и теперь, когда она стала взрослой, был очень громкий голос, хотя никто больше не собирался привязывать её к дереву и снимать скальп. Мне, конечно, понравилось бы, если бы на днях рождения дедушки и бабушки играли в индейцев, но, увы, этого никогда не случалось: всегда только сидели за столом, ели, пили, пели и вели скучные разговоры взрослых людей.
Всегда, когда папа посреди праздничной еды, тихонько постучав по бокалу ножом, вставал и говорил: «Дорогие друзья, мы сюда не только для того собрались, чтобы есть и пить…», я надеялась, что он скажет: «…а и для того, чтобы поиграть в индейцев». Но куда там — всегда он продолжал одинаково: «…а для того, чтобы отметить день рождения нашего любимого папы!» или «нашей любимой мамы!» После этого все пели «Та элагу»[3] и опять начинали есть и пить.
Когда мы, наконец, добрались до бабушки и дедушки, большая часть родни была в сборе. Разумеется, не считая дяди Эйно, — его давно увезли в Мордовию, в лагерь для заключённых, и с тех пор столько дней рождения праздновали без него, что я даже стала забывать, как он выглядит. Вообще-то, вспомнить лицо дяди Эйно было не так и трудно, потому что все дедушкины сыновья были на него похожи: с большими носами, голубыми глазами и такой причёской, словно им сделали на голове лёгкий веночек из их же волос. Как и у моего папы, но, похоже, ему это особенно не мешало. Когда тётя Анне иногда вспоминала, что до войны у него были на голове густые кудри цвета спелой ржи, папа смеялся и говорил: «На золоте мох не растёт».
Похоже было, что лучшие дни родни прошли ещё в те времена, которых я не помнила, да и не могла помнить, потому что меня тогда и на свете не было! Странное дело: я-то считала, что была всегда! Про те дни говорили по-разному: «до войны», «в эстонское время», «во времена Пятса», «до прихода русских». Тогда жизнь была совсем другой: праздники пожарных и представления в Народном доме, велосипеды «Хускварна»[4] и туфли из настоящей змеиной кожи, сладкий медовый напиток и сосиски многих сортов в каждом магазине.
И люди могли свободно говорить обо всём, о чём хотели. Наверное, они потому могли, что меня тогда ещё не было, — всякий раз, когда разговор родни делался легкомысленным или когда начинали говорить что-то такое, на что все взрослые реагировали испугано или начинали громко смеяться, — каждый раз кто-нибудь напоминал: «Выбирайте слова в присутствии ребёнка!» И это было очень мило — знали, что я не всё понимаю.
Хотя на праздниках у дедушки и бабушки и было скучно-прескучно, но всегда много смеялись и никто не твердил нудным голосом, что, ох, ребёнок, ты смеёшься, а я плачу, смогу ли ещё когда-нибудь тебя увидеть…
Дедушка Роберт любил объявлять: «До тех пор, пока у меня во рту будет ещё два зуба, я буду смеяться каждый день по два раза! А когда и они выпадут, всё равно буду смеяться тайком, ночью! Ну, если ничто другое меня не будет смешить, то русский порядок и панталоны Минны всегда меня смешат!»
У бабушки действительно были смешные панталоны — длинные, с буфами и кружевами внизу, и когда после стирки они сушились на бельевой верёвке, их широкие штанины трепыхались на ветру, словно толстые танцовщицы.
Польская кровь бабушки Минны
Дом дедушки и бабушки стоял не в лесу, как дом бабушки Красной Шапочки, а вблизи большой дороги, в яблоневом саду, огороженном забором из планок. Это был довольно большой серый деревянный дом, но на самом деле больше чем наполовину он был пустой и нежилой. Войти в него через главный вход было невозможно — дверь была забита двумя досками крест-накрест, а окно, глядящее на дорогу, было закрыто ставнями. Чтобы попасть в дом, нужно было снять две поперечные доски ворот, пройти через яблоневый сад и завернуть за угол дома. Сам-то дом был скучно-серый, но собачья будка возле крыльца была прекрасна — с высокой двускатной крышей и выкрашена в красивый жёлтый цвет. Будка была большой, потому что когда-то — конечно, в то легендарное время, когда меня ещё на свете не было, — там жили в тёплую пору две гончие Крапп и Кай. Но Крапп давно околел, и жёлтая с белыми пятнами Кай пользовалась будкой больше как дачей — в холодное время она жила в кухне и спала на подушке в плетёном кресле.