Затем настало страшное военное время. Тата нипочем не хотел идти на войну, но куда денешься: ему угрожали, что если он не пойдёт на войну, его посадят в тюрьму, а дедушку и бабушку сошлют в Сибирь. И ему не оставалось ничего другого, как надеть эстонский кавалерийский мундир с красными штанами, потому что иной одежды для таких рослых мужчин на складе уже не было, и идти на поезд. Мама махала ему вслед рукой, а меня тогда ещё не было… Если бы я уже была, тата наверняка куда-нибудь спрятался бы, чтобы не идти на войну, голодать, быть раненым и ещё разное всякое… Это была жутко ужасная война и длилась долго-долго, целых несколько лет. Тату отправили в этом летнем кавалерийском мундире эстонского времени в Россию на лесные работы, где есть не давали, и очень много эстонцев от голода опухли и умерли… Но тата выжил, потому что он был крепкий спортсмен, не пил и не курил. И он немножко знал английский и русский языки, и стал переводчиком у Джона, который был американским моряком и был коричневым, будто из шоколада. Джону нравилась одна русская девушка Надя, и тата помогал им разговаривать, и Джон в благодарность давал ему американские консервы… Так что в городе Архангельске тата выжил благодаря чернокожему Джону. И потом тата был санитаром и возил на телегах с лошадьми раненых, а потом начал играть на трубе в оркестре. Однажды его обстреляли из самолета, и он лежал в госпитале, и пил еловую настойку, а в другой раз осколок бомбы разрезал ему икру пополам.
Но потом война, к счастью, закончилась, и тата смог вернуться в Эстонию. Он не знал, живет ли мама на старом месте, потому что невест и жён многих его военных друзей увезли в Германию, и поэтому он сразу приехал к дедушке и бабушке. Для бабушки он приберёг немножко сахару: завёрнутый в газету, он лежал у него в кармане шинели. В России по радио рассказывали, что во время немецкой оккупации половина эстонцев убита, а половина уморена голодом, но тата надеялся, что бабушка всё-таки жива и наверняка сможет сварить малиновый чай — вот она обрадуется, когда сможет положить туда немножко сахару.
Крапп тогда сидел возле крыльца на цепи, потому что у Кай было как раз время течки, и тогда нельзя собакам быть вместе. Но когда тата добрался до Таллинна, и оттуда на попутной машине до Йыгисоо, бабушка как раз пекла пирог с капустой к пятичасовому чаю, так что пирогом приятно пахло уже во дворе. Крапп от радости буквально сошёл с ума, он сначала разок гавкнул, а потом положил передние лапы на плечи таты и почти человеческим голосом смеялся и плакал, и из глаз его текли ясные большие слезы.
Бабушка заметила через окно, что кто-то стоит около Краппа, и крикнула дедушке:
— Странное дело творится: какой-то русский солдат, словно безумный, обнимает нашу собаку, и Крапп будто с ума свихнулся! Пойди, папа, посмотри, что там такое.
Дедушка открыл дверь и крикнул по-русски: «Извините!», но сразу догадался, что это вовсе не русский солдат, а мой тата, который был в солдатской шинели. И тогда они все начали плакать — от большой радости. Когда бабушка рассказывала эту историю, у неё всегда на глазах появлялись слезы — особенно тогда, когда он вспоминала те пять замызганных кусочков сахара, которые тата принёс ей в подарок. Этот сахар отдали Краппу и Кай.
До этого места история была такой красивой, ну прямо как сказка. Но конец был совсем не сказочным. В конце сказки должно быть так: «И тогда они счастливо зажили и живут, может быть, ещё и теперь, если не умерли». Но Крапп даже не успел съесть свой кусочек сахара, под вечер он умер… Бабушка считала, что у него от большой радости случился разрыв сердца, но дедушка сказал, что ему уже было много лет, долго ли может жить такая хорошая работящая собака. Тата даже и говорить не хотел о смерти Краппа, и, по-моему, это было правильно, ибо этой истории больше подходил такой конец, что «Крапп, наверное, живёт до сих пор, если не умер».