Но потом собственные познания в части социал-демократического подхода к межнациональным отношениям самокритичному Ильичу показались недостаточными, и поскольку на краковские библиотечные запасы он не рассчитывал, то сразу же предложил Кобе подъехать в Вену и поработать в библиотеке этого веселого города под опекой находившегося там в это время Бухарина (которого товарищ Коба убьет в 1938 году).
Так «чудесный грузин» Коба неожиданно для него самого оказался на венских улицах. К поручению Ильича Коба отнесся очень добросовестно, и поэтому почти все светлое время коротких январских дней 1913 года он проводил в крупнейших венских библиотеках, а потом не спеша направлялся на Фельбельштрассе, где с помощью какого-то местного «товарища», с которым его познакомил Бухарчик, снял крохотную «меблирашку». Несколько твердо заученных немецких слов позволяли ему решать все бытовые проблемы, а книгохранилища, в которых ему пришлось работать, имели русские переводы многих интересовавших его сочинений Каутского, Бауэра и др. Поэтому практические советы Ильича, как быстро и надежно усваивать материал, опубликованный на незнакомом или малознакомом языке, почти ему не пригодились. Кроме того, поблизости всегда находился великолепно владевший немецким Бухарчик.
Венские недели пробежали быстро, и в предпоследний вечер своего пребывания на берегах Дуная Коба был погружен в раздумья, навеянные прочитанными трудами теоретиков практического социализма. Пока он шелестел страницами в старинном читальном зале, ему казалось, как некогда доброму королю Анри IV, слушавшему словесное состязание двух обличавших друг друга адвокатов, что все участники дискуссии правы, но теперь, когда все прочитанное улеглось и упорядочилось в его от природы великолепно организованной памяти, ему предстояло сделать выбор. Решение, однако, было непростым, и после нескольких попыток сформулировать его для себя на ходу он отложил его на утро — «на свежую голову» и стал просто глядеть по сторонам.
В этот вечер он, как всегда, сделал небольшой крюк, чтобы пройти по блистательной Рингштрассе, где очертания некоторых зданий чем-то напоминали ему парадную часть Головинского проспекта в его почти родном Тифлисе. Нравился ему и знаменитый Бургтеатр. Он попытался прочитать афиши, но кроме знакомого слова «Тристан» ничего не разобрал.
Вскоре он пересек несколько узеньких кривых улиц старого города и взял курс на пятнадцатый городской район, где находилась его «меблированная комната», а его мозг опять вернулся к национальным проблемам. Он вспомнил о том, что его первые стокгольмские выводы о присущей евреям уникальной способности к адаптации в любом окружении и в любой местности лишь укрепились во время последующих поездок в Лондон и затем, в декабре только что завершившегося года, в Краков и Поронин. Теперь же, вдали от «товарищей», он на улицах Вены и вовсе не мог отличить еврея от «коренного» австрийца-венца, и, когда вслушивался в по-южному громкие и достаточно темпераментные «выяснения отношений», ему временами казалось, что тут почти все — евреи, что город буквально кишит ими, хотя эти «наводнившие» город евреи ничего общего не имели с евреями из Гори, собиравшимися в оскверненной им, Кобой, синагоге. Впрочем, зачем было так далеко ходить: торговавшие в Кракове местечковые евреи с востока и юго-востока Австрийской империи ничего общего в глазах Кобы не имели ни с местными евреями-венцами, ни с присутствовавшими на этом же рынке венгерскими евреями. Получалось, что, действительно, евреи — не единый народ с общей культурой и историей, а нечто вроде членов какой-то единой международной организации, и, может быть, авторы брошюрки о «мировом заговоре» евреев попали в самое яблочко?
В то же время перед Кобой был и другой хорошо известный ему пример — армяне, как и евреи, живущие в рассеянии несколько веков или даже тысячелетий. Может быть, в таких случаях все-таки проявляются некие невидимые нити, создающие общность людей, близкую к марксистскому понятию «нация»? Но если такие связи существуют, то их совокупность должна, как требует марксизм, иметь свое вполне научное и материалистическое название, например: «общность психического склада». Если он введет в марксизм это открытие, то как раз этой «общностью психического склада» поставит знак равенства между евреем-торгашом из Поронина и, например, лакированным умником, встреченным им здесь в Вене у «меньшевика» Скобелева, когда он зашел к нему, чтобы передать пакет от Ильича. Коба сначала подумал, что у того в гостях иностранец: разговор шел на немецком, как он установил по одному-двум знакомым словам, но потом гость попрощался с хозяином на чистом русском языке.
— Кто это? — не удержавшись, полюбопытствовал Коба.
— Вы не знакомы? — схитрил будущий министр труда во Временном правительстве, не собиравшийся знакомить своих гостей друг с другом. — Это Троцкий!
— Слышал, но мы еще не знакомы, — ответил Коба.
Слегка надменная физиономия Троцкого с тех пор часто возникала в его памяти, когда он думал о евреях. И вот теперь он изобрел новое понятие: «общность психического склада»!
«А что, звучит неплохо!» — подумал Коба и решил, что вставит этот термин в свою работу и посмотрит на выражение лица Ильича, когда тот до него доберется: споткнется или проглотит?
И лишь остановившись в своих размышлениях на этом удачном термине, Коба вдруг ощутил, что его душа, душа опытного конспиратора, уже некоторое время сигнализирует ему о том, что он находится под наблюдением. Коба был поражен: кому оказался нужен неизвестный русский революционер на сумеречных венских улицах? И тем не менее, проанализировав сигналы, поступившие в его подсознание, он был абсолютно уверен, что темная фигура следует за ним на некотором отдалении уже несколько кварталов, и захотел рассмотреть ее поближе. Он заметил впереди сноп света, падающий из двух больших окон и выхватывающий из подступающей тьмы приличный кусок тротуара.
Дойдя до этого места, Коба сделал несколько шагов и остановился там так, чтобы его из комнат за окнами не было видно и чтобы он мог разглядеть освещенный интерьер во всех подробностях. У него было не менее трех минут до того момента, пока подозрительная фигура попадет в ярко освещенную полосу и поравняется с ним, и тогда он, резко повернувшись к ней, мгновенно оглядит ее от пяток до макушки и навсегда законсервирует этот случайный образ в своей памяти.
А пока Коба решил полюбоваться открывшимся перед ним мгновением чужой незнакомой жизни. Однако от этой случайно подсмотренной картины у него заболело сердце: там за окном за прозрачными тюлевыми гардинами стоял изящно сервированный стол. На блюдах и тарелках были видны незнакомые Кобе яства, а в хрустальных бокалах и графинах играло в электрическом свете прозрачное розовое вино. Молодой офицер, чей китель был небрежно наброшен на спинку стула, сидел у фортепиано, и его движения сливались с нежной музыкой, слабое звучание которой медленно обволакивало Кобу; за столом вдоль стены, увешанной фарфоровыми тарелками, под портретом императора в свободных позах сидело еще несколько молодых военных, и один из них смотрел на красивую светловолосую женщину с полузакрытыми глазами. Все увиденное так напомнило Кобе «окно классовой ненависти» в Сололаки, что он захлебнулся от ярости и громко сказал на родном языке:
— Я снова приду сюда, и тогда под моим портретом здесь будут сидеть те, кто сейчас спит в ночлежках и на вокзалах.
В этой своей ярости он потерял счет времени, и только тихие, но четкие шаги, раздавшиеся у него за спиной, напомнили ему, зачем он остановился.
Когда он резко повернулся к прохожему, его глаза все еще горели желтым огнем от распиравшей его ненависти. Он увидел невысокого худого молодого человека, одетого бедно, но аккуратно, с бледным невыразительным лицом. Нижняя часть этого лица выглядела какой-то неоформленно смазанной, а скривившийся рот наводил на мысли об истерии. Впрочем, соединив в своем представлении все эти детали, Коба был поражен: на него смотрели исполненные ненависти, столь же сильной, как и его собственная, чуть водянистые глаза, а перекошенные губы при этом выражали крайнюю брезгливость и, казалось, шептали какие-то проклятия.