Выбрать главу

— Ну, доведись на меня, — я бы за это вожжами, — сказал сочувствующим тоном Терентий и погрозил кнутовищем в пространство: — я бы выучил вежливому обращению! У меня бы она, как на сырых яйцах, ходила…

Он странно балансировал на своих козлах, медленно раскачиваясь то вправо, то влево; иногда отяжелевшая голова его непроизвольно склонялась почти к самому хвосту серого Бунтишки, и вот-вот, казалось, упадет он под колеса, но в самый последний момент он все-таки встряхивался, выпрямлялся и восстановлял надлежащее равновесие. Пульхритудов несколько раз порывался ухватить его сзади за кушак и держать рукой, в избежание неминуемой катастрофы, но и он сам чувствовал, как неведомая сила медленно, но неуклонно тянет книзу его отяжелевшую голову, как на усталые веки опускается ласковая и коварная дремота… Смутные, пестро-слитые и рассыпающиеся звуки назойливо вьются, прыгают, звенят и перескакивают в ушах, бегут следом за тарантасом, рядом и впереди. Ровным, ритмически размеренным частым тактом хлопают копыта лошадей. А, может быть, это и не лошади? Может быть, кто-нибудь большой, лохматый, насмешливый, похожий на присяжного поверенного Бабунидзе, бежит впереди на четвереньках и хлопает огромными волосатыми ладонями о сухую, кочковатую землю, бежит и дразнится… — Ты — первобытный человек! — сказал Пульхритудов, с усилием тараща глаза в качающуюся спину Терентия: — вожжами… эх, — ты, дикарь! Тебе недоступно понимание этого великого чувства… этого всепожирающего огня…

— То есть вы, вашескобродие, это насчет того, чего мыши не едят?

— Папуас! — с сердитым отчаянием воскликнул Пульхритудов: — папуас из Новой Гвинеи!..

— Насчет баб, вашескобродие, действительно, наше понятие к образованному не подойдет… Тощи мы очень. Который ежели человек гладкий, полнокровный, то в нем жирок играет, и он мастак лясы точить. А в тощем человеке — лишь уныние духа… Где ж ему о бабьем телосложении думать?..

— И будто ты никогда не думал? — усмехнулся Пульхритудов.

— Признаться сказать, в солдатах когда был, приходилось подбирать валежник разный… Грешил… И то, бывало, норовишь к куфарцу[15] подъехать: авось, с господского стола коклетку стибрит да покормит…

Пульхритудов рассмеялся и толкнул кулаком в спину Терентия.

— Варвар! Материалист и варвар! — захлебываясь пьяным, визгливым смехом, восклицал он: — во всем только выгоды ищет…

— А бабы, вашескобродие, — возразил Терентий не без горячности: — бабы тоже деньгу любят… За деньги они душу отдать готовы…

Товарищ прокурора вдруг остановился и изумленно выпучил глаза, точно внезапно поражен был этим открытием.

— Это — верно, — сказал он упавшим голосом, после значительной паузы.

— Это верно, — грустно повторил он, обнимая левой рукой притихшего Семена Парийского: — да, изрядно огорчила нас с тобой жизнь, Сема!..

Он нагнулся к нему, движимый приливом сострадательной нежности, чтобы поцеловать, и сперва чмокнул в котелок, отчего на губах почувствовал вкус и запах cерогo мыла, а затем уже облобызал жесткую щетину его подбородка.

— Надула, брат, нас жизнь… Самым мошенническим образом надула! — прибавил он огорченным тоном: — вот и я с урожденной Батура-Воробьевой связался… К чему? на какого дьявола кутейнику Пульхритудову понадобилась Батура-Воробьева? Прошлое ее — весьма укоризненной чистоты… Папа ее, бывший полицеймейстер, лишь каким-то чудом ускользнул от скамьи подсудимых за вымогательство, — теперь позорно влачит существование в проплеванном именьишке… Ну, зачем мне нужны были столь великолепные связи? Нет, влез, черт меня дери!..

— Обула в лапти и меня не плохо[16], — в тон товарищу сказал Парийский: — ежели бы она, стерва, скрылась да так бы вести о себе не подавала, — ну и черт бы с ней… Забыл, и дело с концом. А то забыть не успел, получаю письмо — через Тишку: так и так, мол, живу в Астрахани, бедствую, выручи деньжонками, сколько есть возможности. А я сам в то время без места был, у отца заместо работника жил, как необразованный дикарь, привезенный из необитаемой страны: ни одежи, ни обувки порядочной. Денег… где же я тебе возьму денег? Горсть волос с головы — только и могу пожертвовать… Однако, ляжешь ночью — глаз не сомкнешь: все она представляется, глаза ее печальные, голос ее в душу вьется, плачет, зовет… Нет терпения!.. Ну, стал следить я, куда родитель шкатулку прячет. Проследил. В одно прекрасное время вскрыл и вижу: 136 рублей бумажками и рублей двадцать серебром, мелочью. Бумажки все забрал, а из серебра не больше, как рубля четыре, — на дорогу… И махнул прямо в Астрахань.