Выбрать главу

Не назвав по имени своего городского друга, я не стану называть и хуторского еще и потому, что однажды мне уже досталось от него за это. Больше всего не любит он, чтобы выпячивали его. Еще и этой своей целомудренной строгостью нет-нет и напомнит он мне героев «Поднятой целины». Но и не только этим. Чем больше узнаю ого, всегда собранного, отмобилизованного, знающего, где и что делается и что где лежат в хозяйстве, открытого и прямого в своих отношениях с людьми до резкости и в то же время сурово-нежного с ними, тем больше кажется, что и отлит он из того же металла, из которого были отлиты Давыдов, Нагульнов. И так же каждая клеточка, каждая струнка звенит. Глядя на него, думаю, что он и сам из этого давыдонско-нагульновского племени и, несомненно, формировался не без воздействия на его жизнь и характер этих шолоховских героев.

А уже перед самым вечером спущусь с яра по лесенке к воде, заливающей ее самые нижние деревянные ступени, чтобы посидеть в приткнутой к берегу лодке с соседом, старым, но еще крепким казаком, бывшим сторожем виноградного сада в рыбацком колхозе, а теперь пенсионером. Уже затихают по хутору казачьи песни, и мы замечаем по воткнутой соседом в берег вербине, что вода за этот день снова прибыла. Видно, и из Цимлянского моря стали больше сбрасывать ее, и Северский Донец, впадающий ниже плотины в Дон, подбавляет свою. Но, несмотря на это, рыбы в этом году что-то почти не видно. Почти совсем перевелась она.

И, замолкнув на этом, ни о чем другом не говорим больше, а сидим в лодке и смотрим на воду. Вдруг сосед, присмотревшись прищуренными глазами, замечает, что вода, набегающая на берег, подмачивает деревянную лестницу исподнизу.

— А пожалуй, ежели не закопать с боков по бревну и не прикрутить ее проволокой, сорвет за ночь сходцы.

И от этого «сходцы» так и вздрогнет уже было задремавшая струна. Стрелка чувства опять на своей волне. Теперь уже невольно отмечаю, что у соседа и нависший над верхней губой нос, как у донского степного ястреба, и вообще он собой весь природный, «чистый» казак. По осанке, по ухватке и взвешенности, остроте, неотразимой меткости каждого слова. Ничего лишнего не скажет. Начинаю припоминать все, что успел узнать о нем за четверть века жизни в хуторе, всю его жизнь с истории вступления в колхоз и с тем, как он продал перед этим быков, а потом все же и его подхватило, прибило волной к колхозу, — припоминаю и все больше утверждаюсь, что и во всем остальном он весь шолоховский, весь. Как будто сошедший со страниц «Поднятой целины» или взошедший на ее страницы с берега Дона. И теперь он молча сидит в лодке, глядя немного птичьими глазами из-под полуприкрытых век на тихую воду, тая под устами тихую улыбку.

Вот, должно быть, и мой городской друг уже спит в своем городе угольщиков богатырским сном человека, которому назавтра опять надо запастись силами на весь день, чтобы успеть и на заседание бюро горкома партии, и в шахту спуститься, и на стройплощадку нового текстильного комбината; замер до своей ранней побудки — до четырех часов утра — и директор нашего совхоза, едва только прикоснулся нагревшейся за день степным солнцем щекой к подушке. А мой сосед, как только с вечера пригнал с Дона гусей, так и сам залег по-стариковски до рассвета.

Но от меня еще долго бежит сон, хотя, казалось бы, давно должен был навеять его Дон этим воркотанием воды под яром.

Уже перед рассветом рука потянется к радиоприемнику, чтобы настроиться на привычную волну «Земля и люди». Давно бы надо перестать удивляться, и все-таки не можешь не встрепенуться, когда убеждаешься, что волна эта опять продолжение той же… В исполнении народного артиста Орлова, который умел так чувствовать и читать по радио Шолохова, звучат те страницы из «Тихого Дона», которые предшествуют забрызганным кровью Аксиньи и омытым слезами Григория страницам. Еще но померкло над головой Григория солнце, и он, не спавший до этого несколько суток, только что убежавший со своей возлюбленной из родного хутора Татарского, засыпает в степи под рассказ Аксиньи, которую он уже завтра похоронит под этим же небом в могиле, вырытой им своей шашкой. Уже не раз и не два было прочитано и перечитано все — и все же как это по-новому — неповторимо прекрасно! Как Аксинья всматривается в черты уснувшего Григория! Как с вновь вспыхнувшей надеждой на счастье сплетает и кладет ему в изголовье венок из степных цветов — последний венок своей любви, своей жизни! Григорий то слышит, то опять не слышит ее, проваливаясь в бездну нечеловеческой усталости. Если бы он знал, что это уже в последний раз слышит ее голос, рассказывающий ему, как она успокаивала Мишатку, с которым не хотят «играться» хуторские ребятишки из-за того, что его папка — бандит: «Никакой он не бандит, твой отец. Он так… несчастный человек». И в своих надеждах Аксинья снова уносится к тому призрачному берегу счастья, которого она все-таки надеется достигнуть вместе с Григорием. Она же знает его, своего Гришу, лучше, чем кто-нибудь другой. Им бы только вместе добраться до того берега, на котором опять, и уже не дурнопьяном, а лазоревым цветом, должна будет зацвести их многострадальная любовь. Недаром же так и не отступает от нее эта услышанная накануне женская песня:

Тега-тега, гуси серые, домой. Не пора ли вам наплаваться? Не пора ли вам наплаваться? Мне, бабеночке, наплакаться…

Давно пора. И так тихо, умиротворенно, хорошо в распростертой вокруг степи. Неужели же они так еще до конца и не выстрадали свою любовь?! И может ли быть, что вскоре под этим же небом так набухнут кровью, непоправимо отяжелеют крылья этих гусей-лебедей их любви и с умопомрачительной высоты они уже навсегда рухнут на землю?!

Между тем на исходе ночь. Все слышнее, как опять пробуждается хутор. И под яром все громче бурлит Дон, все больше высвечивая своим серебрящимся розовым блеском окна и заполняя все вокруг собой, светом нового дня.

Мера вины, мера расплаты

Если ехать от одной из древнейших станиц — от первой столицы донского казачества Раздорской к городу Новочеркасску — к последней казачьей столице, — есть между ними еще станица Мелиховская, созвучная (но и только) фамилии Мелеховых из «Тихого Дона», а за нею есть большой луг… Было это поздней осенью, вечером, большие стога сена на мелиховском лугу уже оделись инеем. Ехала встречно по луговой дороге, вьющейся среди стогов, повозка. Женщина с белой каемкой косынки, выглядывающей из-под теплого серого платка, правила быками, а сзади нее полулежал на каком-то темном ворохе, опираясь на локоть, мужчина. Из-под низко надвинутой шапки он проводил усталым взглядом машину.

И вдруг мгновенное радостное заблуждение, испуг взбудоражили воображение и память: «Зовутка» и Мелехов Григорий!

Конечно, только внезапно вздрогнувшему сердцу и позволено так заблуждаться, но почему те с такой стремительной юной готовностью отзывается на это заблуждение сердце?

* * *

Вот молодой Григорий выезжает верхом из своего двора, и ему кажется, что этот гарцующий под ним конь провезет его по всем дорогам жизни. Буйные силы, играя в Григории, переливаются через край, и он с ослепительной улыбкой на смуглом лице грозит Аксинье Астаховой, что стопчет ее своим конем. Он и не подозревает, как потом, много лет спустя, пророчески сбудутся его слова. В его сердце еще нет никаких темных предчувствий, а есть лишь предчувствие радостей жизни и озарение первой любви. И, нетерпеливый в исполнении своих надежд, он гарцует вокруг Аксиньи, домогаясь немедленного ответного признания в ее прекрасных черных глазах.

И с той самой минуты уже нельзя отвести взор от фигуры этого молодого казака, освещенной то ярким, весенним, то багровым, затянутым тучами войны, то окаймленным траурной мглой солнцем.

Неотразимо обаяние молодого Григория, все сразу же привлекает в нем и переполняет радостью сближения с человеком, обладающим столь высоким даром любви к жизни и к людям, когда ум и сердце еще не делят их на хороших и плохих, добрых и злых, а все они, без исключения, представляются добрыми и хорошими, потому что юность щедро награждает их всех той добротой, которой полно ее сердце.