И когда он поворачивает своего коня вспять, то это теперь уже скачет он не только навстречу всаднику с бантом, кровенеющим на груди, навстречу заре новой жизни, но и навстречу своей любви, от которой только что чуть не оторвало его, не унесло навсегда этим смерчем позорного бегства. Нет, не в последнюю очередь должна была повлиять на это решение Григория его в неурочный час зародившаяся под звездным степным небом, несчастная и все же счастливая любовь. Так скорее же туда, где ждет не дождется его она, Аксинья.
«Не лазоревым алым цветом, а собачьей бессилой, дурнопьяном придорожным цветет поздняя бабья любовь…» — обронил Шолохов на самых первых страницах своего романа. Но вот прошло время, через многие испытания пройдет эта любовь, и окажется, что не дурнопьяновый, а пленительный ландышевый запах все время сопутствовал ей.
Да, даже столь могучая любовь не помогла Аксинье и Григорию устоять в буре того времени, и, ринувшись на его огонь, она вспыхнула, сожгла свои крылья. Но при этом вспыхнула таким светом, что все сразу стало ярче, и отныне это, придало новые силы нашей любви, взлетающей на высоты нового времени.
И еще: оглянемся, друг, — нет ли где-нибудь, поблизости, рядом, любящего, изнемогающего сердца, которому именно сейчас, сию минуту необходима помощь. А ведь — не помню уже, я рассказывал тебе или нет — с некоторых пор и у меня в саду, в тени вишен, прижились ландыши из того самого леса, в котором, одурманенная запахами весны, придремала под кустом Аксинья. Уснула незаметно для себя, растроганная и умиротворенная воспоминаниями, окутавшими ее вместе с ароматом ландышей… Тому уже полтора десятка лет, когда довелось и мне проезжать по дороге в Вешенекую через тот самый лес вместе со старыми друзьями Михаила Александровича — с Петром Акимовичем Красюковым и его женой, Мариной Дмитриевной. Перед смертью Петра Акимовича властно потянуло к родным местам — тем самым, где во времена коллективизации прошли самые лучшие и трудные годы его жизни. Там, в Вешенской, он был членом бюро райкома партии, там сдружился и с Шолоховым — и не раз Михаил Александрович ему и другим товарищам, вешенским «районщикам», читал еще горячие главы из «Тихого Дона», из «Поднятой целины». А после этого Петр Акимович Красюков полтора десятка лет жил и работал в нашем районе на Среднем Дону — и вот незадолго до смерти его опять неотвратимо потянуло в столь памятные ему места. И мне вместе с ним довелось тогда проезжать по Аксиньиному лесу в пору цветения ландышей. Тогда-то Марина Дмитриевна, его жена, и выкопала для меня из земли луковицы этих ландышей.
Из Аксиньиного леса переселились они в мой сад и теперь каждую весну зацветают, с каждым годом преумножаясь, в тени вишневых деревьев. А сладостно-грустный аромат их сплетается с ароматом согретой весенним солнцем вишневой коры…
И это, мой друг, так же верно, как верно и то, что теперь я уже твердо знаю, меня никто не разбудит, что это в апреле прошлого года при последней поездке в Вешенскую я увидел глаза Аксиньи. Все еще удивительно молодые и все так же прекрасные, хотя со времен моей юности, когда я впервые увидел их глазами Шолохова, и прошла уже вечность. Полные все той же тревожной и преданной любви к нему. Первой и последней.
Время «Тихого Дона»
Вот оно и опять передо мной, «перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона». Стоит только взглянуть из окна или спуститься со склона, к которому прильнул наш казачий хутор. То зеленовато-пурпурное, подкрашенное утренней зарей; то ослепительно-синее под июльским небом; то вздыбленное низовкой, срывающей брызги с гребешков волн, или же задымленное черной бурей, когда юго-восточный суховей, астраханец, как его называют у нас, надвинет из-за Каспия лавину песчаных туч.
Такое разное не только в разные времена дня и года, но и в разные времена твоей жизни, и все-таки то же самое, которое прошло сквозь всю твою жизнь из ранней поры ее. Из той, когда еще совсем молодой отец, учитель, запрягая в линейку лошадей, чтобы ехать в город Миллерово в окроно, как всегда, полувыговаривает-полупоет из-под усов: «А из-за леса, леса копия мечей…», а мать, тоже молодая учительница из казачек, увязывает ему в дорогу сумку с харчами. И из той, когда, отрывая в сарае на миллеровском базаре доски, мы, ребятишки, вооружались обрезами и шашками, отобранными у белобандитов, еще шаставших по буеракам Верхнего Дона. Из той, когда в Новочеркасске, где мы жили позднее, от бронзового Ермака глянешь вниз, а вокруг плавают полузатопленные вешними водами окрестные станицы и хутора, левады и сады, и над всем этим, как живая сетка, видимо-невидимо диких гусей, уток. Из той, когда под сводами Новочеркасского же политехнического института звучал перед молодыми избирателями Верховного Совета страны голос тоже совсем еще молодого, но уже прославленного на весь мир автора «Тихого Дона» и «Поднятой целины»:
«Я родился на Дону, рос там, учился, формировался как человек и писатель и воспитывался как член нашей великой Коммунистической партии. И, будучи патриотом своей великой могущественной Родины, с гордостью говорю, что являюсь и патриотом своего родного донского края».
И наконец, из этой грозной поры, когда из кизлярских бурунов сквозь песчано-снежную мглу, взбитую копытами казачьих коней, гусеницами танков, разрывами снарядов и авиабомб, сквозь огонь и смерть неудержимо рвался к Дону 5-й Донской кавкорпус, которым командовал генерал Селиванов.
Издали же, если отлучишься от своего берега, еще ярче блистает оно, стремя Дона. И всему, что вдали от родного края может напомнить о нем, бурно радуешься: то ли это услышанное слово, выдающее донское происхождение обронившего его человека; то ли верба, которая явно из-под самой станицы Раздорской забрела в тихую, воду в Подмосковье; то ли из раскрытого в ночную степь окна вагона охватит таким запахом, как будто кто-то рядом размахнул ножом надвое ажиновский арбуз.
Но, бывает, природа вознаградит и совсем неожиданным чудом, как это случилось со мной, когда, проездив весь день со своим другом по пензенской степи, выехал я на кромку обрыва, под которым открылась большая луговая пойма с вербами и стогами молодого сена. Здесь-то и увидел я это чудо природы: из-под откосов глубокого оврага выбивались двенадцать родников серебряно-чистой воды, как из двенадцати горл, и, трубя на разные голоса, тут же сливались в рокочущую речку. Голос моего друга задумчиво произнес рядом:
— Так и начинается Хопер.
— Какой Хопер?
— Тот самый, — смеясь глазами, подтвердил друг. И потом уже все время, пока мы с ним объезжали пензенскую лесостепь, видение этих взбурливших в овраге ключей не отступало от меня, а многоголосая песня их касалась моего слуха. Сжатый совсем узкими берегами, Хопер в тех местах особенно речист. Но, мысленным взором продолжая его путь, я видел, как, раздвигая берега, промывая себе русло сквозь толщу подзола и супеси, ракушечника и чернозема, все просторнее течет он по степи и, наконец успокаиваясь, впадает в Дон, питая своими струями его стремя.
Вот тогда-то от этих струй и потянуло меня вернуться к ранним донским рассказам Шолохова. Но, взяв их из домашней библиотеки своего друга, я тогда же, за те сорок дней, пока жил в полевом вагончике в лесхозе под Пензой, перечитал и всего Шолохова книга за книгой… И вновь как бурным донским половодьем подхватило и понесло меня. Успевай только наперерез течению выгребать веслом, если не хочешь, чтобы тебя сшибло грудью этого половодья. Но все же и в рокоте его я теперь ни на минуту не переставал различать те изначальные струи, из которых свивалась эта многоголосая песня.
Не раз до этого читая и перечитывая Шолохова, я все же впервые перечитал его вот так, от начала до конца, подряд, сплошняком. Начиная от ранних рассказов.