Выбрать главу

Так сказано в книжке Ленина».

Как позднее запомнился из второй книги «Тихого Дона» и тот разгоревшийся между казаками-фронтовиками спор, когда они, настойчиво допытываясь у большевика Бунчука: «Илья Митрич, а из каких народов Ленин будет? Словом, где он родился и произрастал?», все же останутся при своем мнении: «— Нет, не поверю. А очень даже просто не поверю! Пугач из казаков? А Степан Разин? А Ермак Тимофеевич? То-то и оно! Все, какие беднеюшчий народ на царей подымали, — все из казаков. А ты вот говоришь — Симбирской губернии. Даже обидно, Митрич, слухать такое…»

Но уже и в первой книге «Тихого Дона» дадут знать о себе те глубинные ключи, которые чем дальше, тем все явственнее будут окрашивать в лазоревый цвет его стремя. И в неопровержимых по всей достоверности картинах еще довоенного расслоения казаков и неказаков на сытых и несытых, на коршуновых, моховых, листницких и кошевых, котляровых, валетов. И в эпизоде тягчайшего потрясения, испытанного Григорием Мелеховым после первого же совершенного им убийства на войне. И в сцене его же злобно-радостной выходки в госпитале в присутствии августейшей особы в отместку за все пережитое им и его односумами на фронте… Уже в первой книге «Тихого Дона» его автор выбредет на то лазоревое стремя, которого он отныне неуклонно будет придерживаться до конца романа.

Тюльпаны, чаще всего алые, буйно зацветающие; вслед за подснежниками по донской степи, лазоревыми цветами называют казаки. Но это также и цвет любви. «Цветок мой лазоревый…» — еще и теперь говорят своим возлюбленным на Дону.

Между тем на страницах белогвардейской мемуарной литературы за рубежом к тому времени ведь еще не отказались от надежды представить разгром контрреволюция на Дону всего лишь как вооруженное подавление «иногородней», «лапотной совдепией» всей массы казачества, которое, конечно, никогда с этим смириться не сможет. Все это лишь временное поражение «единого» «сытого» казачества в борьбе с находящейся при последнем издыхании Россией «голодранцев». И в тот час генеральной схватки, который грядет, этому «сытому казачеству» еще предстоит сказать свое слово, а может быть, и сыграть решающую роль…

Такой взгляд как нельзя больше устраивал и врагов молодой Советской власти на Западе, и тех в нашей стране, над которыми — над их буерками — все гуще смыкалась «трава-старюка» — бурьян. А тут вдруг является Шолохов со своим «Тихим Доном». И зашевелится, придет в движение над их лежбищами дремучий чернобыл.

Оказывается, уже не только своих полководцев выдвигает революция из среды рабочих и крестьян, но и своих певцов. А Шолохов этот, судя по всему, и на нечто совсем грандиозное замахнулся, чуть ли не на советскую «Войну и мир». И особенно опасен он потому, что начинает подвергать переоценке то, что до него никем еще в литературе переоценке не подвергалось. Уже на первому тому «Тихого Дона» видно, откуда подкрадывается и на что берет прицел. На то, чтобы теперь уже и на литературном полотне эпического масштаба закрепить неизбежность наступления революции в стране, ввергнутой царизмом в кровавую войну в августе 1914 года. И на полотне, «списываемом» не со страниц какой-нибудь иной жизни, а со страниц казачьего края, которому, как они надеялись, еще надлежало сыграть роль русской Вандеи. Из порастающих бурьяном забвения буераков сразу же сумели распознать откуда начинает свой облет донской земли этот «орелик», у которого, по выражению все того же Серафимовича, вдруг «расширились громадные крылья».

И они заспешат, захотят некогда упущенное наверстать. Они встретили первую книгу «Тихого Дона» с ее неотразимой по силе воздействия на читателей правдой об империалистической войне совсем так же, как в том же «Тихом Доне» — во второй книге — встречают приехавшего от партии большевиков с этой правдой на фронт Бунчука офицеры типа Листницкого, который тут же при свете ночника и строчит в спину Бунчуку свой донос.

Но успех «Тихого Дона» был так неоспоримо велик, что им понадобилось искать обходной путь. Если невозможно опровергнуть сам «Тихий Дон», то можно пока попытаться внушить неискушенному читателю, который, отвоевав на фронтах двух войн, только начинал приобщаться к культуре, что такое несравненное чудо под силу было сотворить не какому-нибудь двадцатитрехлетнему «гению» с хутора Кружилина, а кому-нибудь — бери повыше. А там можно будет вернуться и к «Тихому Дону», чтобы попытаться отцедить из него его лазоревый цвет. В расчете, что и «Донские рассказы» Шолохова, без которых не было бы «Тихого Дона», не все (по скудости тиражей того времени) должны были прочитать, и в литературной среде непременно ведь должен объявиться кто-нибудь из снедаемых завистью к тому, чьи книги, не успела на них высохнуть типографская краска, уже начинают ставить рядом с книгами Льва Толстого. К тому же если и самому Толстому пришлось отбиваться от одного третьестепенного драматурга, который хотел отнять у него пьесу «Живой труп», то пусть теперь попробует отбиться этот хуторской гений…

Но тут же, устрашенные отпором читательской и литературной общественности, они круто повернули обратно, уползая под «траву-старюку». И читатель к тому времени успел уже появиться такой, которого с его классовым чутьем и с жизненным опытом невозможно было обмануть, откуда могло потянуть этим ветром, и среди советских писателей не нашлось ни одного, кто захотел бы покрасоваться в венке Сальери. В опубликованном в «Правде» письме возглавленной А. С. Серафимовичем группы писателей, хорошо знающих жизненную природу и творческую родословную «Тихого Дона», содержалось требование найти и привлечь анонимов к суду. Но сам автор «Тихого Дона» и не помышлял о том, чтобы надолго ввергнуть себя во все эти страсти. Ну и что же, ответили как следует — и довольно об этом. Еще не хватало, чтобы он стал с кем-нибудь счеты сводить, а тем более преследовать кого-нибудь по суду. Ему и впоследствии, если приходилось с судами дело иметь, то лишь в тех случаях, когда надо было помочь оправдаться невинным людям. Да и недосуг ему было перед лицом той новой всепоглощающей страсти, которая все больше овладевала его сердцем. Перед лицом нового замысла, ради которого он даже «Тихий Дон» на время от себя отстранит, следуя властному зову и природе своего таланта: извлеченное из жизни, тут же и возвращать в жизнь, чтобы влиять, воздействовать на нее в интересах народа.

Из Ленинграда, Москвы, Ростова и других рабочих центров страны хлынули в донские степи двадцатипятитысячники Давыдовы со словом на устах: «колхоз». Половодье коллективизации разливалось по казачьему краю, как и по всей советской земле. И ему ли в это время было заниматься чем-нибудь иным, если и в своей повседневной жизни он только этим и занимался теперь. И, не давая себе передышки, он в то самое время, когда миллионы читателей «Тихого Дона» уже затаились в нетерпеливом ожидании его финала, прямо «на марше» перебрасывается в другое седло, чередуя жаркие ночи и дни станичных и хуторских сходок, заседаний в райкоме, поездок по окрестной степи при заревах пожаров и под выстрелами кулацких обрезов с не менее жаркими днями и ночами в мезонине своего вешенского дома, когда со страниц новой рукописи, над которой склонялся он, начинали звучать те же самые сходки, заседания бюро, голоса и выстрелы, пылать пожары.

Новым раскатом грома над весенней степью прозвучит написанная на одном дыхании, по горячим следам событий первая книга «Поднятой целины», неразрывно связанная с тремя уже опубликованными книгами «Тихого Дона» не только единством стиля, поэтики и всех других особенностей, которые всегда столь отличали Шолохова, начиная от «Донских рассказов», но и единством той магистральной темы, русло которой он все шире размывал в литературе, продолжая вглядываться в природу дальнейших революционных перемен, ворвавшихся с Октябрем на просторы казачьего края. И подобно тому как с появлением за «Донскими рассказами» трех книг «Тихого Дона» его назвали новатором за то, что он с такой неожиданной стороны открыл жизнь донского крестьянства на переломе из одной исторической эпохи в другую, теперь уже в нашей и в зарубежной критике новатором назовут его за то, что в своем новом романе о коллективизации он в художественных образах утверждал и закреплял необходимость новых революционных перемен в жизни донской, всей русской деревни. Оставаясь и в своем творческом самоусовершенствовании все тем же самобытным, ни на кого другого не похожим Шолоховым, с какой бы стороны и в каком бы новом измерении ни повернулся он к читателю вместе со своими героями. Вместе с Семеном Давыдовым, приехавшим в начале тридцатых годов к донским казакам по путевке все той же партии, которая посылала к ним на фронт в канун двадцатых годов и Илью Бунчука. Вместе с Макаром Нагульновым, от легко воспламеняющейся гремучести которого нет-нет и повеет столь же страстной гремучестью Григория Мелехова, хотя никакого иного сходства и не будет между ними. Вместе с неподражаемым дедом Щукарем, которого читатели чем дальше, тем все увереннее будут причислять все к тому же неунывающему роду-племени, к которому принадлежал и Прохор Зыков из «Тихого Дона». Это не помешает критикам и литературоведам поставить образ деда Щукаря из «Поднятой целины» в одну строку с образами Санчо Панса из «Дон-Кихота» и Ламмы Гудзака из «Легенды об Уленшпигеле». Как, в свою очередь, теперь уже ставят в строку вслед за дедом Щукарем того же Василия Теркина.