Вечером же они спешили занять получше «места», прилипнув к окнам нового драмтеатра, чтобы посмотреть на живого Шолохова, который приезжал в Миллерово на диспут о «Тихом Доне». И как же горько разочаровывались они, что по наружности совсем невеликого роста он, правда, рубашка перехвачена у него кавказским, с черненым серебром ремнем.
Запомнилось, как отец с матерью, миллеровские учителя, вернувшись поздно с диспута, еще долго потом переговаривались:
— Подумать только, ему же еще и двадцати пяти нет! — ахала мать.
— Двадцать четыре, — уточнял отец. — Столько же, сколько было Пушкину, когда он начал «Евгения Онегина» писать.
— И по его речи никогда не скажешь, что он из неграмотной крестьянской семьи.
— Не совсем, конечно. Мать у него, кажется, действительно только расписываться умеет, а отец, судя по всему, недаром своего сына решил не где-нибудь, а в богучарской гимназии учить.
— А как ты думаешь, вернется потом Григорий к Аксинье или нет?
И как же после всего этого тому из босоногой дружины, кому особенно прилюбилась из песни строчка «с литейного завода», не увязаться было в качестве добровольного посыльного — вестового — с рабочей агитколонной, выезжавшей из ворот этого самого завода на коллективизацию станиц и хуторов казачьего Дона.
Почему-то особенно запомнилось, как уже за полночь, после собрания в станице, лежали в холодном зале школы агитколонновцы с «мартеновского завода» на полу, на лантухе, и говорили все о том же: о колхозах.
Пылали вокруг пожары, иногда гремели и выстрелы, и в дичающих — бывших кулацких — садах хозяйничали скворцы, склевывая перезрелые вишни, а с коры деревьев мы сдирали к чаю, за отсутствием сахара, натеки янтарного клея.
В этот год приехал с миллеровского завода имени Гаврилова в станицу Вешенскую секретарем райкома партии и Петр Луговой, с которым Михаила Шолохова потом связала многолетняя дружба. Это ему и его товарищам, вешенским партийным работникам Красюкову, Лимареву, Логачеву, будет молодой Шолохов вслух читать в доме на станичном яру главы из первой книги «Поднятой целины» и четвертой книги «Тихого Дона». И, дочитывая самые последние строчки его, он вдруг дрогнет голосом, отвернувшись, невидяще глядя на Дон, виновато пояснит после молчания:
— Жаль расставаться с Гришей.
Это вместе с ними, вешенскими коммунистами, прокладывая в казачьей степи борозду коллективизации, будет автор первых книг «Тихого Дона» и первой книги «Поднятой целины» отстаивать непорочно чистую идею ее от наскоков перегибщиков и маловеров. И это от них, своих товарищей по коллективизации, он всей силой своего мужества, всенародного авторитета отведет клевету и смертельную опасность.
Уже позднее он для них и таких, как они, ласковое слово «районщики» найдет, а еще позже, на празднике своего семидесятилетия в Вешенской, на этом же слове и прервется его голос, когда он будет говорить, что менялось у него на глазах время, менялись и поколения людей, но они, районщики, все то же ленинское знамя не выпускают из своих рук. И в этих его словах будет непридуманная, святая правда о людях самого переднего края нашей жизни.
Сколько они уже вынесли и сколько продолжают нести на своих плечах! Конечно, теперь не коллективизация и не война, совсем другое время, но кто сказал, что хоть сколько-нибудь легче стала их ноша и меньше ответственность перед народом, перед страной. Как и в нынешнем, например, году, на той же донской земле, когда, казалось, только бы и радоваться, какой выкохался, выколосился урожай, — даже в лучшие годы хлеб не стоял такой могучей стеной, — и вдруг перед самой уборкой как раскололось небо, еще хуже, чем в прошлом году, обрушились дожди, потоками пошла по степи вода. Те комбайны, которые вышли на загонки, по ступицу увязали в грязи, а тот хлеб, который все-таки успевали они выхватить в редкие промежутки солнечных проблесков, долго оставался лежать рядками в валках, как пехота под навесным огнем, зловеще чернея и прорастая.
И все равно с них, районщиков, спрос до конца: ни одного колоска не должно остаться на земле. Стране нужен хлеб.
Но и не только в «Тихом Доне» не раз замерцает «на карте генеральной» этот миллеровский «кружок», — вот и в той же «Поднятой целине», когда приезжает в хутор Гремячий Лог бывший полковник генштаба императорской армии Никольский к бывшему белоказачьему есаулу Половцеву:
«— Вам необходимо, я приказываю это, господин есаул, застать врасплох и не дать развернуться полку, который дислоцирован в городе Миллерово, разбить его с хода, обезоружить, захватить имеющиеся у него огневые средства и тех красноармейцев из полка, кто пристанет к вам, и вместе на машинах двигаться в направлении Ростова».
Ну и разве не здесь же, в Миллерово, встречаются в романе «Они сражались за Родину» после долгой разлуки и перед тем, как вскоре опять надолго разлучитья, братья Стрельцовы, младший, агроном, со старшим, советским генералом:
«На этой маленькой станции сошло всего лишь несколько пассажиров.
Николай торопливо шел от конца платформы. Возле седьмого вагона стоял человек среднего роста, с широкими прямыми плечами. Он высоко поднял над головой темную фетровую шляпу. Худое, бледное лицо его морщинилось улыбкой, и, как кусочки первого ноябрьского льда, сияли из-под белесых бровей ярко-синие, выпуклые влажные глаза.
Николай шел размашистым шагом, а потом не выдержал и побежал, как мальчишка, широко раскинув для объятия руки».
Но все же хоть кого-нибудь из вас, районщики тридцатых годов, мне сегодня больше всего хотелось бы увидеть среди высыпавших на миллеровский перрон в ожидании поезда «Тихий Дон». Нет же, все больше молодые, спелее бушующих в окрестной степи колосьев и чернее паслена, головы, буйной яркости платья и галстуки, и совсем еще юные, брызжущие светом, глаза. Стайка девушек с бережно прижатыми к груди охапками белых и красных роз. В новеньких, но уже припудренных пшеничной и дорожной пыльцой комбинезонах водители автоколонны, которые только что выгрузили зерно на элеваторе и теперь позволили себе сделать небольшой крюк к станции на обратном пути на тока. У одетой по-модному, но с продуманной строгостью женщины, скорее всего учительницы, в руке зеленый томик последнего, «огоньковского» издания сочинений Шолохова — явно для автографа, чтобы потом между строчками классного чтения «Тихого Дона» показывать его детям… А другая, молоденькая и круглая, в белом, засеянном красным горошком платье, спрыгнув с мотоцикла, стремительно, с испуганным лицом бежит на перрон — не опоздала ли? — с букетом неувядаемых донских бессмертников. Нынешним летом и на них урожай, то и дело взблескивают лилово-сиреневыми озерцами на золоте донника по обочинам дорог и на склонах придорожных курганов.
Узнаю на перроне знакомые лица нынешних миллеровских и вешенских партийных работников. Но вас, районщики грозно прекрасных тридцатых годов, что-то нет среди них. Никогда уже не выйдут к поезду «Тихий Дон» встретить своего друга ни Петр Луговой, ни Петр Красюков — нет их. И все потому же, что не тридцатые, а семидесятые годы встречают сегодня его на миллеровском перроне.
И вдруг: так это же Логачев, председатель Вешенского райисполкома тридцатых годов?! Да, он! И все такой же, как струна, прямой, весь подобранный, хоть и на девятом десятке уже.
И теперь уже как-то увереннее, веселее чувствуем себя на этом степном перроне и мы с моим другом — тридцатитысячником, бывшим директором нашего совхоза Тимофеем Ивановичем Вороновским, которому нынче утром тоже непременно захотелось быть здесь — за двести километров от дома, — чтобы издали поклониться ему. До этого Тимофей Иванович только что «Тихий Дон» и «Поднятую целину» снова перечитал.