Еще полстолетия пройдет, сто, триста лет, а все так же он будет притягивать их к себе. Но и никому уже не отнять у нашего поколения, что оно первое увидело его.
Радостно стонут горлинки над станицей.
С Булавиным встретились мы сегодня еще на правом берегу в Базках, на спуске к парому. Он только что проводил делегацию, приезжавшую к Шолохову из Волгодонска с Атоммаша, и весь еще переполнен впечатлениями этой встречи.
Вообще чем дальше идет время, тем все больше замечаешь и приходишь к выводу, что не таким-то обычным делом оказывается для тебя всякий раз перешагнуть с базковского берега на вешенский паром. Не просто так — взять и перейти по мосткам на его зыбкую палубу. И как бы ты задолго ни вынашивал в себе предвкушение этой минуты, только на нем, на пароме, вдруг как бы явственно поворачивается какой-то ключик, окончательно впускающий тебя в этот огромный лазоревый мир. Как если бы на правом берегу, в Базках, ты еще оставался Харлампием Ермаковым, к которому хаживал в ранней молодости Шолохов, перед тем как приступить к «Тихому Дону», а на левом, вешенском, ты уже стал Григорием Мелеховым, с которым он потом проводил бессонные ночи, уединяясь с ним в доме над обрывом.
Но и не будем слишком поддаваться этому чувству, которое в наше время может, чего доброго, показаться и наивным.
Впрочем, и на этот раз, переправляясь в Вешенскую, видел я, как шарили с палубы парома кинокамеры по левому берегу, отыскивая «сквозь голызины ветвей» двухэтажный светлый дом над Доном. Если и в обычное время не обходят стороной кинооператоры Вешки, то накануне семидесятилетия Шолохова они так и прихлынули сюда. Вот и сегодня, по словам Булавина, как ни пытался Михаил Александрович, не уберегся он от их вспышек. Но еще больше обрадовался встрече со своим старым знакомым Алексеем Улесовым, знаменитым электросварщиком еще времен строительства Волго-Дона, и с его молодыми товарищами с Атоммаша.
Есть своя печаль в этой неизбежности круглых дат, от которых сам же Михаил Александрович и предостерегал пять лет назад здесь, в Вешенской, своих земляков и читателей со всех концов страны, чествующих его: «Окапывайтесь где-то в районе пятидесяти лет». Но и слава славе рознь. Есть искусственно раздуваемая и немедленно испускающая дух, как та же злосчастная кобыла Щукаря. И есть на необозримых пространствах нашей литературы незыблемые крепости, через которые прошла главная артерия всей истории Родины. Дотронувшись до нее, можно ощутить могучий гул ее пульса, перекатывающийся из века в век, из эпохи в эпоху: Михайловское, Ясная Поляна, Вешенская…
Ближе к полуночи — крупнее над станицей звезды. Останавливаясь и облокачиваясь на барьер Вешенской набережной, Булавин вглядывается в точно такие же, встречно мигающие своим близнецам из глубин Дона.
— Я никакой не критик, — говорит он, — мое дело хлеб, привесы и надои, по, по-моему, достаточно только один рассказ «Чужая кровь» прочитать, чтобы увидеть там и революцию, и великую родительскую любовь, и вообще почувствовать, какие уже тогда были у его автора могучие крылья. Но я, — повторяет Булавин, — конечно, не критик.
Нет, он нисколько не щеголяет своей скромностью, вешенский секретарь, ничего такого не водится за ним, и все же напрасно он спешит приговорить себя только к привесам и надоям. На деле все на этой земле выглядит не так Просто. Вешенская есть Вешенская, и образ отношений великого реалиста нашего времени с окружающей действительностью так удивительно преломляется на страницах литературы, что поистине одно уже стало неотделимым от другого. Хотя, конечно, и не может не быть этой грани между сущим и условным.
И попробуй, живя на этой земле, невольно считывая и сличая то, что здесь было написано, с реально существующим, удержаться от того, чтобы мало-помалу не оказаться критиком и литературоведом. Но как же, должно быть, ответственно быть партийным работником на той самой земле, где и в яви, и в литературе прогремел на весь мир копытами своего коня Григорий Мелехов, где, взламывая единоличную целину плугом коллективизации, как взламывал ее далекий предшественник Булавина секретарь райкома Луговой, ты и не подозреваешь, что завтра, может быть, узнаешь себя и своих товарищей в Семене Давыдове и в Макаре Нагульнове.
Вещно и зримо здесь все, что так преображено и возвышено гением Шолохова в его книгах.
— Я не критик и не литературовед, — глядя куда-то через Дон, поверх темнеющий гряды правобережного леса, настаивает Булавин, — но мог бы показать и то бывшее имение, в котором мать Михаила Александровича в молодости в работницах жила. Как Аксинья у пана Листницкого в Ягодном. А в хуторе Плешакове жили братья Дроздовы. Это жене старшего брата, офицера, белые выдали награду за то, что она коммуниста, машиниста с мельницы, собственноручно убила, а про младшего брата плешаковцы еще помнят, что он был такой же горячий и смелый, как…
И мне, несмотря на все мое предубеждение против очень уж буквенных поисков прототипов героев книг с привязыванием их к колышкам анкетных совпадений, все же невольно передается его волнение. Такова она, земля «Тихого Дона» и «Поднятой целины», и такова природа творчества Шолохова, снизу доверху и сверху донизу проросшего, как земля корнями трав и деревьев, достоверными судьбами и событиями. Но в том-то и особенность Шолохова, что из множества впечатлений он умеет отобрать то единственное, которое, сгустив в себе все остальные, становится всеобщим.
Здесь уместно сказать и о всевозрастающем значении другого романа Шолохова — «Поднятая целина». Даже рядом с «Тихим Доном» никогда не потеряется этот роман Шолохова и как образец неразрывной связи литературы социалистического реализма с действительностью; и как неопровержимое доказательство плодотворности этой связи для таланта, гармонично сочетавшего критерий высокой идейности с критерием высокой художественности; и как документ эпохи, учебник жизни, активно участвующий в преобразовании ее на новых общественных началах и перешагнувший национальные границы.
В новых исторических условиях на пространстве всей нашей планеты «Поднятая целина» продолжает борьбу за души Мелеховых, пафосом которой окрашено стремя «Тихого Дона», все более возвышаясь в глазах человечества как художественное творение, отвечающее самым жгучим его нуждам и надеждам.
С вешенским секретарем райкома Булавиным допоздна бродим мы по станице вдоль обрыва и говорим, говорим об этом. Из-под обрыва дышит весной и брезжит из густого мрака Дон.
А наутро, когда с Булавиным войдем в дом к Михаилу Александровичу и он, подняв от стола глаза, охватит нас взглядом, я наверняка знаю, с какими первыми словами обратится он к секретарю райкома. Но все же как будто какой-то ключик поворачивается во мне, когда я слышу:
— Ну, садись, секретарь. Рассказывай, как с севом.
…Время, ты неудержимо, и никто не властен над тобой, но когда же все это происходит? Ведь я знаю, что и пятьдесят лет назад, когда вот там же, где сидит сейчас и рассказывает Шолохову о том, как из-за поздней весны туго разворачивается сев, бывший директор Кружилинского совхоза Николай Булавин, сидел бывший миллеровский металлист Петр Луговой и, покашливая, рассказывал автору первых книг «Тихого Дона» и будущему автору «Поднятой целины», как непросто поворачивать в борозду коллективизации казаков; и пятнадцать лет назад сидел на этом месте бывший военный моряк, секретарь райкома шестидесятых годов Петр Маяцкий, рассказывая, как с десантом высаживался в тылу врага, а потом Михаил Александрович читал ему и другим вешенским партийным работникам новую главу из своего романа «Они сражались за Родину».
Это о них и других своих товарищах по партии, съехавшихся пять лет назад в станицу Вешенскую со всего Дона, и сказал Шолохов тогда, что неудержимо идет время, одно поколение партийных работников приходит на смену другому, но все то же ленинское знамя не выпускают они из рук.
Никто не властен над временем, но и ему неподвластна любовь к певцу, отдавшему свое сердце народу.