— Теперь мы будем встречаться часто, — пообещал он перед уходом, выставляя длинные желтые зубы.
Вслед за тем подошел к Павлу седоголовый пленный.
— Ты еще не нашел себе места? Я могу провести тебя туда, где не так сыро.
— Где бы тут, дедушка, напиться? — спросил Павел.
— Мне двадцать четыре года, — просто ответил пленный. — Воду здесь выдают раз в сутки по кружке, но у меня несколько глотков в бутылке осталось.
И, приглашая Павла следовать за собой, пошел в глубь барака. Вокруг в желтой мгле безмолвно двигались серые тени. Пленные заходили в станки и укладывались спать на солому.
Место, куда привел его седоголовый, оказалось в самом дальнем углу барака, напротив окна, из которого не только сочилось немного света, но и сквозил сквозь квадраты решетки ветер. Поэтому здесь было не так зловонно. Охапка соломы на полу еще хранила вмятину, оставленную тем, кто вчера, как сказал седоголовый, освободил здесь место. Теперь это была постель Павла.
— Попей, — порывшись в соломе, седоголовый протянул ему бутылку.
Отрываясь от бутылки, Павел уже с другим чувством взглянул на солому с вмятиной. Из окна падали на нее квадраты разрезанного решеткой лунного света. Все избитое тело Павла горело, болела голова, ныли кости. Но непреодолимее всего было желание спать.
Не рассуждая больше ни о чем и не спрашивая себя, что его ожидает, он рухнул на свою новую соломенную постель.
Проснувшись, он решил, что прошло всего мгновение, тогда как прошла уже ночь. Сосед тряс его за плечо. Зеленая заря пылала в решетках барака. За ночь предшествующие события настолько успели выветриться из сознания Павла, что, открыв глаза, он с изумлением всматривался в склонившееся над ним молодое седое лицо.
— Вставай, — говорил седоголовый. — Лучше к их приходу быть уже на ногах.
По бараку ходили солдаты, пинками поднимая не успевших подняться пленных. Было четыре часа утра. Пиная пленных сапогами, солдаты называли их бездельниками, которых только из своего милосердия кормит фюрер.
— Швайн! Швайн! — раздавалось в бараке.
По узкому проходу быстро пробирался костлявый, в руке у него была бирка с номером, надетая на проволочный хомутик.
— Тебя ищет, — сказал Павлу седоголовый. — Ну и нажил ты себе… Все хороши, а этот Шпуле — из всех.
С явным разочарованием, что застал Павла уже на ногах, костлявый швырнул ему бирку.
— До тебя ее носили пятеро, ты шестой. Она к своим хозяевам привыкать не любит. Тысяча сто девятый, выходи! — закричал он на Павла.
— Пойдем. — Седоголовый тронул Павла за локоть.
У выхода из барака солдат с засученными рукавами, зачерпывая в баке половником, раздавал пленным баланду по кружке на человека. В темно-красном вареве плавали какие-то бледные ломтики. С голых по локти рук солдата стекали капли.
— Ешь! — настойчиво сказал седоголовый Павлу, увидев, что он, получив свою порцию баланды, медлит. Десятки глаз сразу же со всех сторон впились в его кружку.
— Я в обед, — отводя от кружки глаза, сказал Павел.
— Ешь сейчас! — повторил седоголовый. — Иначе здесь не протянешь.
— Век! Швайн! — подстегивали солдаты столпившихся вокруг бака пленных, выгоняя их из барака.
Пронзительно свежее после затхлости барака утро покачнуло Павла в дверях. Заря над степью из тускло-зеленой становилась розовой. Четко рисовались сторожевые вышки вокруг лагеря.
Солдаты, ответственные за овчарок, подбрасывая к их будкам на шпурах мясо, оттягивали его обратно, не давая собакам наедаться досыта. Гремя цепями, овчарки вставали у будок на дыбы. С удвоенном яростью они начинали колыхать будки, завидев строившихся на булыжном плацу пленных.
Вдоль построенных колонн старшие; из конвоиров выкрикивали номера. Отзываясь, пленный должен был лишь повторить свой номер. В утренней тишине выкрики солдат разносились по гулкому пространству двора, тогда как ответы пленных почти беззвучно падали на камни.
— Четыреста тридцать седьмой!
— …ста…цать…мой…
— Пятьсот сорок девятый!
— …сот…рок…тый…
Вдоль колонны, где стоял Павел, взад и вперед ходил ответственный за нее Шпуле. Мундир с погоном на правом плече виснул на нем, как на жерди. Выкрикнув номер, Шпуле доходил до конца ряда и поворачивал обратно. К изжоге, обычно портившей ему настроение с утра, сегодня прибавилась новая причина. Только что он узнал, что комендант Видеман, получивший повышение за успешно проведенную операцию с ростовскими евреями, сдавал лагерь своему помощнику Ланге, а помощником теперь становился Крафт, имевший для этого явно меньше оснований, чем Шпуле. Крафту просто посчастливилось служить раньше с Ланге в одной зондеркоманде. Теперь с чином младшего вождя отделения Крафт приобретал и право носить белую звездочку на петлице мундира.
Вышагивая взад и вперед вдоль серого строя. Шпуле почти физически ощущал, как ему недостает этой звездочки на петлице.
Голос его с каждым новым поворотом звучал выше. Несколько раз Шпуле, проходя мимо Павла, скользил по его лицу взглядом, наконец, загнув угол, крикнул:
— Тысяча сто девятый!
Как ни готовился Павел в первый раз назвать свой номер, он ответил не сразу:
— Тысяча сто девятый.
— Еще! — останавливаясь перед ним, потребовал Шпуле.
— Спокойно, — шепнул седоголовый, острыми пальцами сжимая локоть Павла.
— Какая у тебя была фамилия? — спросил Шпуле.
— Сухарев, — назвался своей вымышленной фамилией Павел.
— Так вот, — взявшись рукой за бирку на груди Павла и поворачивая ее в пальцах, сказал Шпуле. — Сухарев больше никогда не будет, а будет… — он подергал бирку, — тысяча сто девятый. Не Сухарев, а тысяча сто девятый.
Не отрываясь, Павел смотрел на пальцы Шпуле, вертевшие бирку. Шпуле быстро взглянул на его лицо и выпустил бирку.
— Ма-арш!! — отступая и отворачиваясь от Павла, вдруг замахал он руками на пленных.
Перепутанные колючей проволокой, ворота лагеря, заскрипев, отворились, и сопровождаемый конвоирами с овчарками на поводках серый поток пополз в город.
Позднее Павел часто думал, как хорошо распорядилась судьба, когда в первый же день свела его в лагере с седоголовым. Теперь уже Павел знал не только его имя — Степан Никулин, но и то, что до плена летал он на истребителе. Его нашли немцы в нижнедонской степи под обломками сбитого немецкой зениткой самолета.
Когда однажды в те короткие пятнадцать минут, которые отпускались пленным на хозяйственные нужды, Никулин, сняв гимнастерку, накладывал на нее заплаты из мешковины, Павел увидел и его до последней степени исхудавшее тело, обтянутое дряблой кожей. Но не от этого содрогнулся Павел. Не оставалось ни одного живого места на груди, на спине и на плечах Никулина — все было изрыто, изъязвлено и широкими большими рубцами, и совсем маленькими, напоминающими чьи-то укусы.
— Чем это тебя? — вырвалось у Павла.
Движение иглы в руке у Никулина, пришивавшего к рукаву заплату, замедлилось, не ответив, он углубился в работу. Игла так и мелькала у него в пальцах. Вскоре один рукав был зашит, он перешел к другому.
— Ну и ну, — огорченно рассматривал он дыры на этом рукаве, лопнувшем в двух местах: на плече и на сгибе локтя. — Мороки здесь много, а времени в обрез.
Но все же, быстро вырезав из мешковины заплату, он снова взялся за иглу. Еще быстрее она замелькала у него в пальцах. О вопросе Павла он, судя но всему, забыл.
И Павел решил не возвращаться к нему. Молча смотрел, как орудует Никулин иглой. Уже были пришиты латки на спине и на рукавах, и теперь он прицеливался своими светло-голубыми глазами к дыре на плече рубахи, стараясь аккуратнее прикрыть ее вырезанной заплатой.
— Так хорошо будет? — спросил он у Павла и, не дожидаясь его ответа, уверенно, будто штыком, поддел иглой под край заплаты. Только после этого, мельком оглянув багровые рубцы, опоясавшие ему грудь и живот и уходившие назад, под лопатки, пояснил: — Это такие усики, — хоть и медленно, он продолжал двигать иглой. — В обыкновенные плетки вплетаются стальные жилки. Плетка стегнет будто и несильно, а пристает к телу, как горячее железо.