Теперь с идейно-художественных высот, достигнутых в первой книге «Поднятой целины», он яснее увидит и ту высоту, на которую ему еще предстояло подняться со своими героями в четвертой книге «Тихого Дона». С теми же самыми людьми, которые совсем недавно вернулись к мирному труду пахарей с полей сражений гражданской войны, он горячей бороздой коллективизации прошел, и за это время ему дано было еще глубже заглянуть в их сердца и в те годы, когда не за плугом брели они, с жадностью вдыхая запах родимой земли, а с винтовками и с шашками метались по этой земле, поливая ее своей и чужой кровью. Из казачьего, начала тридцатых годов, хутора Гремячий Лог, он с еще большей, чем прежде, вор костью на казачий, начала двадцатых годов, хутор Татарский взглянет, проницая сквозное действие своей генеральной темы. Всё — от истоков до устья — русло ее с бушующей рекой народной жизни. Ему ли было не знать, в какие суровые формы выливалась борьба за землю и власть на Дону. Какого-нибудь «серединного», третьего пути в этой борьбе двух враждующих лагерей но могло быть: или — или. Но и все это не так-то просто было, если между берегами двух непримиримых классовых начал шарахалась из стороны в сторону не какая-нибудь горстка людей, а немалая часть трудового казачества. И отравленная сословными предрассудками, и натравливаемая генералами Красновыми — фицхалауровыми на «лапотную совдепию», и подогреваемая теми перегибами, к которым приложили на Дону свою руку «леваки», огульно причислявшие всех казаков к белому стану. В том-то и будет бессмертие могучего организма «Тихого Дона», что автор его, ничего не отслоив и не изъяв из огнедышащей, кровоточащей действительности тех лет, с бесстрашной правдивостью от начала до конца свою эпическую песню поэму споет. И не из хутора ли Гремячий Лог начала тридцатых годов он, оглянувшись, с такой яркостью увидит хутор Татарской начала двадцатых годов, с тем сверкающим под холодным солнцем днем, когда Григорий Мелехов, перейдя по донскому мартовскому льду на родной берег, поднимет на руки своего сына.
Нет, все не так-то просто было, если в «Поднятой целине» даже и Хопров, которого Островнов держит, как ему кажется, на надежном крючке, припугивая его прошлой службой в карательном отряде, вдруг восстает в решающий момент: «Я против власти не поднимаюсь и другим не посоветую. И ты, Яков Лукич, занапрасну народ подбиваешь на такие штуки. Офицер, какой у тебя ночевал, он чужой, темный человек. Он намутит воду — ив сторону, а нам опять расхлебывать. В эту войну они нас пихнули супротив Советской власти, казакам понашили лычки на погоны, понапекли из них скороспелых офицеров, а сами в тылы подались, в штабы, с тонконогими барышнями гулять… Помнишь, дело коснулось расплаты, кто за общие грехи платил?» Если прозревает, хоть и с запозданием — в 1930 году — Хопров, который когда-то в карательном отряде служил, то у Григория Мелехова это прозрение должно было наступить гораздо раньше. С его задатками и качествами неизмеримо более яркой, незаурядной личности. С его непреодолимым отвращением к войне, в которую и казачью «говядинку» вместе с массой другой, одетой в серые шинели, «говядинки» ввергнул царизм в августе 1914 года. С явной тягой к революционеру из рабочих Гаранже и к революционеру из казаков Подтелкову и с явно тяготившей Григория ношей командира повстанческой дивизии, которую он с облегчением сбрасывает со своих плеч, все время до этого чувствуя себя среди других офицеров «белой вороной». Разве не угрожает он своему начальнику штаба Копылову перейти к красным — и разве не выполняет потом свою угрозу?! Да, немало накопилось в его послужном списке и такого, что может быть поставлено ему в вину: и обманывался, и жестоко оступался, болтаясь, по собственному признанию, как навоз в проруби. Но автор «Тихого Дона» не зачерпывает одним бреднем генеральско-атаманскую верхушку и тех казаков, которые, скрестив было свои шашки с красноармейскими клинками, потом решительно перешли на сторону бойцов за Советскую власть, искупая свои прошлые грехи перед нею.