Выбрать главу

Думаю, неспроста именно в России родилось одно из самых замечательных высказываний на эту тему: «Чувство личной собственности столь же естественно, как чувство голода, как влечение к продолжению рода» (П.А. Столыпин).

* * *

Странно, но никто, кажется, не заметил, что написанные в 60-е–начале 70-х труды Пайпса представляют собой выражено ревизионистскую версию российской истории. Почему-то повелось считать, что альтернативные и ревизионистские истории — явление совсем новое. Не такое уж новое. Полноценно ревизионистская версия истории, все объяснившая борьбой классов и сменой способов производства2, была не просто предложена, но и, более 80 лет назад, сделана в СССР обязательной. Но что ревизовала та версия в своей российской части? Национальную русскую историю? Таковой по состоянию на 1917 год просто не было, как нет и сегодня. Было несколько виноватых «Историй России» (вспомним убийственную оценку, данную Львом Толстым соловьевской «Истории»3), явно или скрыто зависимых от европейских канонов, терминов, периодизации, оценок — короче, от «европейского аршина». Ален Безансон прекрасно знает, что имеет в виду, когда говорит: «Для российской историографии характерно то, что с самого начала, т.е. с XVIII века, она в большой мере разрабатывалась на Западе»4. И разрабатывается доныне: восприятие Пайпса в качестве серьезного историка — тому пример.

Совестливая (даром, что «разрабатывалась на Западе») русская историография (как и русская литература) так и не смогла стать буржуазно-охранительной, в чем ее главное, почти роковое, отличие от западноевропейской. Блестящие (действительно!) русские историки выявляли и накапливали факты, расширяли научную базу, но к моменту революции даже еще не начали возводить на этом фундаменте нечто, сравнимое по любви к предмету изучения с «Историей Франции» Жюля Мишле5.

Но если советская ревизионистская история ревизовала ревизионистскую же профессорско-либеральную историю, что же ревизовала последняя? Всего лишь предварительный (крайне предварительный) набросок национальной русской истории. Этот набросок проступает, начиная со «Степенной книги» (1563) митрополитов Макария и Афанасия (идея Москвы как преемницы Киева, идея перемещения княжения и переезда столицы), его пытаются набрасывать Федор Грибоедов, Иннокентий Гизель и еще несколько самоучек XVII века. Работу продолжили другие самоучки — времен Петра и его преемниц. Этот эскиз развивали затем Прокопович, Татищев, Ломоносов, Щербатов, Болтин, но более или менее параллельно с ними за дело взялись приглашенные в петербургскую Академию наук немцы. Байер, Миллер, Шлецер несомненно заслуживают уважения, но русскую историю они излагали на немецкий лад.

Следующий важный шаг сделал Карамзин, которым двигало намерение создать именно национальную русскую историю. Но, как разглядел (кажется, первым) проницательный Аполлон Григорьев, Карамзин, намеренно или неосознанно, все же «подложил требования западного идеала под данные нашей истории». В процитированной фразе ключевое слово — «идеал». Сразу после Карамзина, национальный взгляд был маргинализирован, возобладал «европейский аршин».

Данное изложение, конечно, упрощает вопрос (в него не совсем укладываются Полевой, Погодин, Беляев, Костомаров, Иловайский, военные историки, кое-кто еще), но в целом, увы, справедливо.

Сегодня, после всех приключений российской Клио (один советский период чего стоит), нас трудно чем-нибудь удивить. Уже в новой России на читателя обрушилась такая благодатная лавина документальных публикаций, исследований, переизданий, репринтов, переводов, исторических мемуаров, что впору ущипнуть себя: не сон ли это? Но вместе с тем — такова плата за свободу — расцвела целая промышленность альтернативных, ревизионистских, географо-детерминистских, конспирологических и просто ловко (либо неловко) придуманных исторических версий. В постмодернистской атмосфере новой России желание свести счеты с историей так велико и так легко осуществимо, что новые авторы и непривычные концепции сразу оказываются под подозрением. В этих условиях неоправданно возросло доверие к переводным книгам. Дутых фигур среди историков полно и на Западе, но почему-то повелось думать, что в процессе отбора трудов, заслуживающих перевода, обеспечивается и необходимый отсев. То есть, мы думаем: раз уж книга удостоилась перевода, на ней стоит знак качества.

Именно как имеющие знак качества и были восприняты у нас в 90-е работы Ричарда Пайпса. У него в России есть имя, есть репутация «видного советолога» времен Холодной войны. Многие из бывших диссидентов читали в годы оны его книгу «Создание Советского Союза» (в самиздатовском переводе на пишущей машинке), кто-то помнит его статьи — в запретном то ли «Континенте», то ли «Новом журнале». Изданная в новые времена и уже в Москве его трилогия «Русская революция», «Россия при большевиках» и «Коммунизм» не привлекла былого внимания — тема к тому времени была сильно поиздержана, — но уже самим фактом издания закрепила почтительное отношение к автору в умах «просвещенного слоя». Куда более живой интерес вызвали переводы его книг «Россия при старом режиме» и «Собственность и свобода».

Помимо имени автора, многих привлекла простота объяснений всего и сразу. Ричард Пайпс давал читателю легкий в употреблении алгоритм, позволяющий, казалось, не только выявить подоплеку любого факта русской истории, но даже блеснуть в застольной беседе. Беда, однако, в том, что простенькое объяснение не обязательно верное. Ветер дует не потому, что качаются деревья.

Ревизионистский характер книг Р. Пайпса не бросился в глаза, может быть, потому, что Пайпс (в отличие, скажем, от воинствующего ревизиониста Эрнста Нольте) не выставляет свой ревизионизм напоказ, не подчеркивает его. Ключевое положение своей книги «Россия при старом режиме» — о «вотчинной» природе российского государства6 — он постарался подать как нечто почти общеизвестное, не дав подтверждающих цитат: ведь набралось бы всего несколько фраз из Ключевского, несколько — из Довнар-Запольского, Веселовского, еще из кого-то в третьем ряду, а дальше — тишина.

Под «вотчинным» имеется в виду государство, в котором монарх является формальным и юридическим собственником всего, что в этом государстве есть7. Утверждение, что историческая Россия была именно таким государством, преподносимое как доказанная истина (чего нет в помине), служит опорой для остальных соображений автора. Сочиняя свою книгу в начале 70-х, в разгар холодной войны, Пайпс подгонял (как говорили в школе) все факты и цитаты под такой ответ: корни советского коммунизма — не в марксистских и социалистических (т.е. западных) идеях и влияниях, а в самой русской наследственности. «Я ищу их в российских институтах» — пишет Пайпс. Слово «ищу» очень точно передает суть его усилий. Скажу прямо: это то, ради чего была написана «Россия при старом режиме» и что делает эту книгу, принятую на веру симпатичным Е.Т. Гайдаром, не более чем политическим памфлетом.

Однако этот памфлет воспринимается и цитируется почти как научный труд, так что вызов нельзя игнорировать. К счастью, базовые утверждения книги Пайпса не выдерживают проверки. Это утверждения о том (повторю еще раз), что в старой России была возможна лишь «условная» собственность на землю и городскую недвижимость, и что «царизм» последовательно мешал сложиться крупным богатствам. А ведь именно на них, и ни на чем другом (ах, да — еще на предполагаемом родстве слов «господин» и «государство»), держится самый главный тезис Пайпса — о России как о «вотчинном государстве».

Когда Пайпс на что-то ссылается, то из множества источников и взглядов, если они противоречат друг другу, он неизменно выбирает тот — пусть самый сомнительный, пусть ни с чем не сообразный, — который работает на придуманную им схему. Встретившись же с исследованием, опрокидывающим его построения, он способен выдвинуть, например, такой довод: «советским историкам сложно разобраться, чем владение отличается от собственности».