А вот пример совершенно другого отношения к своим. Это польский пример, но Польша всегда страстно хотела быть и слыть Европой, Европой, Европой. Осенью 1653 года польский король Ян Казимир рвался разобраться с Богданом Хмельницким, хотя последний временно имел сильного союзника в лице крымского хана. Когда поляки, казаки и крымцы сошлись на берегу Днестра у местечка Жванец, оказалось, что крымский хан уже не союзник Хмельницкому: поляки загодя сумели склонить хана к сепаратному миру. Но на каких условиях! Хан порывает с Хмельницким — и в награду может на обратном пути грабить все, что ему вздумается, уводить с собой сколько угодно пленников. В землях польской короны! До конца года крымцы невозбранно грабили шляхетские дома («по самый Люблин») и увели в плен множество шляхты обоего пола — это было им гораздо выгоднее, чем грабить бедных малороссийских «хлопов».
Многие немецкие князья торговали своими подданными, поставляя пушечное мясо за границу. Король Саксонии Фредерик Август I (1670-1733), более известный как Август Сильный, очень любил фарфор и потому был счастлив выменять у французского короля 150 фарфоровых предметов (так называемый «кабинет») всего-то за два полка своей пехоты. Этот пример любят приводить в доказательство того, как высоко ценился в начале XVIII века фарфор, но почему-то никогда не приводят, чтобы показать, насколько низко ценилась в Европе того времени человеческая жизнь.
Согласно Брокгаузу и Ефрону (т. 16, с. 580), ландграф Гессен-Кассельский Фридрих «впал в долги, для покрытия которых продал Англии 17 тысяч человек своего войска для войны с американскими колониями за 21 млн. талеров». Точнее, он продал просто все свое войско, больше ему было не наскрести: население ландграфства уменьшилось от этой продажи на 8%. Подобную же торговлю вели герцог Брауншвейгский, ландграфы Вальдеки, Ганау, Аншпах, другие мелкие немецкие монархи. Немецкие солдаты из владений западнонемецких княжеств покупались систематически также французским правительством. В большом количестве немецких солдат закупала английская Ост-Индская компания, используя их при завоевании Индии.
Почти за полтора века до этого, наоборот, англичане предлагали свое пушечное мясо. В июне 1646 года лорд Страффорд и член парламента Флеминг говорили русскому посланнику в Лондоне Герасиму Дохтурову (уже однажды у нас упомянутому): «Если царскому величеству нужны будут служилые люди, то у парламента для царского величества сколько угодно тысяч солдат готово будет тотчас».
Английский король Яков I после подавления восстания в Ирландии в 1625 году разрешил заменять смертную казнь ссылкой в Вест-Индию. Там осужденных продавали плантаторам. Спустя 15 или 20 лет раб получал право на освобождение и возвращение домой. Но мало кто доживал до этого. Климат и рабский труд отправляли осужденных в могилу. Только в XVII в. было продано четверть миллиона(!) подданных короля, ирландцев и англичан. В Виргинии белые рабы составляли 1/6 часть населения страны. В рабство продавали не только осужденных, не только взрослых, продавали ирландских детей.
Мало того, прибывших в колонии женщин продавали в жены будущим мужьям67 . То есть, их везли в качестве рабынь. И обращались соответственно. В 1750 году «беременную женщину, которая никак не могла родить <…> выбросили в море через одно из орудийных отверстий» судна, перевозившего поселенцев в Новый Свет68.
Суровым аргументом в руках тех, кто утверждает, что в России «никогда не ценили человеческую жизнь», давно стало утверждение: «Петербург стоит на костях». Впервые оно было пущено шведами в середине XVIII века (еще бы — это у них отняли устье Невы, это шведские пленные прорубали первые просеки будущих улиц), воспроизведено бесчисленное число раз — главным образом, жалостливыми отечественными авторами. Но и европейскими, конечно, тоже — французский писатель Люк Дюртен, один из многих, писал в своей книге об СССР 1927 года («Иная Европа»69): «Возведение этого города из камня унесло больше человеческих жизней, чем земляные работы в Версале… Город стоит на костях — на болоте, где царь Петр похоронил 150 тысяч рабочих». Город на костях — это то, что знает каждый, не так ли? Правда, доказательств этой «общеизвестной истины» никто никогда не представил, и первая же проверка (А.М. Буровский, «Петербург как географический феномен», СПб, 2003) показала: город на костях — полный вымысел, решительно ничем и нигде не подтвержденный.
Такой же, как «потемкинские деревни». Миф о них развенчал покойный академик А.М. Панченко. Это не совсем по теме данной главы, но читатель простит. Басня о «потемкинских деревнях», как и многое в западных наездах на Россию, — порождение простой человеческой зависти. В 1787 году Екатерина II показывала австрийскому императору Иосифу, польскому королю Станиславу Понятовскому и иностранным послам свои новые причерноморские земли и Крым. Гостей потрясли приобретения России, особенно на фоне неудач Австрии в турецких делах и плачевного состояния Польши. Потряс и размах строительства в Херсоне, Николаеве, Севастополе, особенно верфи, со стапелей которых в присутствии гостей были спущены первые корабли. Прошли годы, как вдруг участник путешествия Гельбиг (бывший в 1787 году послом Саксонии при русском дворе) написал, что селения по Днепру были декорациями, которые перевозили по ночам на новое место, а скот перегоняли. Технически это было бы невозможно, но просвещенная публика в таких вещах не сильна. Детский восторг, охвативший Европу, не поддается описанию. Какая психологическая компенсация! У стиснутых своей географией стран появилась возможность сказать себе: все русские победы, приобретения, крепости, корабли, вся Новороссия — это просто намалевано на холсте, ура!
Мистификация о «потемкинских деревнях», возможно, самая успешная в мировой истории. После Гельбига прошло двести лет, но вот заголовки переводных статей о России, которые я единовременно нашел на сайте ИноСМИ.Ру: «Политика потемкинских деревень в России» (Christian Science Monitor); «Нераспространение по-русски — потемкинская деревня» (National Review); «Потемкин свободного рынка» (The Wall Street Journal); «Экономический рост потемкинского пошиба» (Welt am Sonntag); «Потемкинский валовой внутренний продукт» (The Wall Street Journal); «Потемкинские выборы» (Christian Science Monitor); «Потемкинская демократия» (The Washington Post); «Потемкинская Россия» (Le Monde); «Григорий Явлинский: Россия построила потемкинскую деревню» (Die Welt); «Елена Боннер: Владимир Потемкин» (The Wall Street Journal).
Поражают не штампы мышления (что делать, это встроенное свойство западной, да и любой другой, журналистики), поражает сила страсти. Живучесть нелепицы о «потемкинских деревнях» — факт западной, а не русской истории. Такое неравнодушие Запада к России очень напоминает отношение мальчика, дергающего девочку за косу, чтобы она обратила на него внимание, признала, что он лучше всех, и полюбила.
Вообще вопрос признания, непризнания, недостаточного признания незримо стоит почти за всем, из чего складываются отношения между нациями. Государство спрашивает у государства: «Почему ты строишь нефтепровод в обход моей территории?» или: «Почему ты не поддерживаешь мое предложение в ООН?», но второе, скрытое послание всегда звучит так: «Ты меня уважаешь? Нет, ты меня не уважаешь — ты демонстративно не отдаешь должное моим успехам, не восхищаешься моими достижениями, не копируешь мои институты. А ведь мы могли бы стать лучшими друзьями».
Что делать, нации хотят любви и восхищения, хотя ни за что не признаются в этом. Америка хочет любви и восхищения, Польша хочет любви и восхищения, малые страны хотят любви и восхищения. За любовь к себе они готовы отказаться от множества своих претензий. Но… как вырвалось у Макса Хастингса, обозревателя газеты «Гардиан» (в номере от 27 ноября 2006 года), «в нашей реакции на их (русских) поведение есть что-то от горечи отвергнутых ухаживаний (something of the bitterness of rejected courtship)».