Остаток дня и весь вечер Волков провел за работой. Он сидел на стуле возле окна. Одной рукой придерживал на коленях кусок оргалита, в другой держал кисть. Мольбертом он не пользовался. Иногда, работая, он клал оргалит или холст на пол, или приставлял к стене, но это когда формат картины был таков, что неудобно было держать на коленях. Он работал над портретом отца Нелюбина. Он думал о том, как подарит портрет отцу, как будет потом брать портрет на время выставок. Портрет был «профильным». Гоша улыбнулся, вспомнив как Нелюбин однажды сказал: «мой отец похож на Брандо, значит и я тоже похож на Брандо». Волков думал о живописи, о скульптуре Александра Андреича, о живописи других художников города, думал о том, как хорошо работается ему, Волкову, когда на улице жара, а он сидит на корточках, раздетый до трусов, у лежащей на прохладном полу картины, и так весь день, пока жара не спадет, а потом можно идти искупаться, или в кино, или к друзьям, или просто пошляться по улицам, по набережной, в широких белых штанах, в шлепанцах на босу ногу.
Гоша отрывался от работы, глядел на портрет, на фото, прислоненное к оконной раме. Фото было сделано три года назад. Он зашел к другу, тот должен был прийти из института (в тот год Нелюбин заканчивал актерский факультет). Игорь сидел у него в комнате, пил чай, разговаривал с его матерью. Потом мать ушла, он снял со стены одну из гитар, и вспоминал несколько «простых» аккордов, показанных ему другом. Хотя играть он до сих пор не научился, тогда было как-то приятно зажимать аккорд, проводить по струнам. Отец вошел в комнату и сказал:
— Здорово, Гошка, пойдем деревягу притащим.
— Здрасте, дядь Саш.
Они прошли через комнату отца наружу, в сад. Тогда был прохладный сентябрьский день, хмурый, пропитанный сыростью, но город и море внизу были видны как на ладони. Гоша и подумал тогда о какой-то ладони, которая держит весь этот ландшафт словно диковинную головоломку, или бригантину в аптечном пузырьке. Они с отцом распилили одну из замшелых коряг, покоящихся под садовыми деревьями. Кажется, это было корневище. Перед тем как они взялись за двуручную пилу, дядь Саша отер ветошью раскисшую землю и мокриц с древесины. Именно тогда, когда звук пилы далеко разносился в просоленном воздухе на фоне отдаленного гула городской жизни, и пришла мысль написать этот портрет. Что называется в «традиционной манере». Снимок Игорь сделал в комнате отца, глядя как тот работает долотом и стамеской. Выражение лица у него было жесткое, почти жестокое, он щурился, чтоб стружки не попали в глаза, и, поэтому, лицо, и так все покрытое морщинами, теперь напоминало вид земной поверхности с самолета, что на большой высоте пролетает над дельтой реки. Отец, иногда, обламывая стружку, смотрел на Волкова и улыбался. Спрашивал: — Ну, как дела, Гошка?
(Или что-то в этом роде.) Но когда Волков отвечал, он уже опять ударял по стамеске долотом, порой обухом топора. Игорь щелкнул фотоаппаратом (он часто брал его с собой, отправляясь пройтись по городу), когда отец взял карандаш и начал делать на дереве какие-то линии, небрежные, быстрые и точные. Выражение лица стало чуть мягче, но морщин еще прибавилось. «Вот таким я тебя напишу» — подумал Игорь, и почувствовал мгновенную слабую дрожь, как бывает если мысль соприкасается с чем-то таким, что живет в самом сердце…
— Резонанс, — сказал Гоша.
— Что?
— Да так, — ответил Волков брату, сидевшему на койке, разглядывая репродукции в книгах.
Еще вспоминалось, как однажды он встретил отца друга на улице. Днем стояла убийственная жара, а под вечер пошел ливень. Немного пьяный и радостный и равнодушный, Волков ехал в почти пустом трамвае и увидел как Нелюбин-отец устало идет под ливнем, и, видно было, что идти в прилипшей к телу рубахе, ступать по лужам в штиблетах на босу ногу — ему хорошо… И Волков выскочил из трамвая, и догнал отца, и, не зная что сказать, спросил сколько времени.
— А, Гошка, здорово, — улыбнулся отец сквозь дождь, и отер мокрое лицо рукой, и вытащил из кармана рубахи часы на шнурке.
И потом Волков недвижно стоял и смотрел как заштриховываемый ливнем единственный силуэт уходит в исхлестанную свежестью корявых ильмов, с треском пронзаемую синими сполохами трамвайных искр, водно-дымящуюся уличную даль…
.. Это ты уже видел на картине средневекового художника: концентрическая тьма и — где-то далеко и высоко — круг света. И голые отлетевшие души возносятся к нему. Но сейчас ты один ползешь на четвереньках все дальше, все выше. В ладони, в колени впиваются мелкие осклизлые камни, и в узком тоннеле зябко и сыро. И вот ты застыл, выглянув из жерла тоннеля, оказавшегося трубой, что наклонно тянется под землей и «верхним» концом выходит посередь среза обрыва… Белое небо с голубыми просветами. Чистые, до бесконечности раскрытые пойменные дали. Сиротливо, свежо и пустынно… Течет темная река, большая, но песчаный, поросший облетевшими ивами остров, кажется ближе, чем есть.
Там раньше, давно, в твоем детстве, было стойбище и ты один раз съездил туда с отцом на моторной лодке. Капал дождик и в хижинах была головокружительная вонь, и тебя чуть не вырвало, когда вас с отцом угощали блюдом из сырой рыбы.
Была еще высокая приречная трава и вытоптанное место, окруженное стенами травы, и не старый шаман почти не бил в бубен, не пел (как обещал отец) у черных и гладких деревянных божков — «барханов), а жутко завывал и хрипел, и катался по земле в стелющемся дыме трухлявых дров, и домой ты вечером явился простывшим, раскисшим, полуобморочным. И тогда тоже, кажется была осень, потому что осенью ты особенно плохо учился, и ты стоял в углу у доски во время диктанта, а лампы в классе гудели, и за окнами было темно, и шумели деревья, и в класс порой проникали спешные шаги работяг по дощатому тротуару за забором школы, и поездка в стойбище представала иной…
… Сизый свет сумерек отступал из комнаты, в глубине которой подросток листал книгу о Веласкесе.
— Саш, глаза испортишь.
Саша поднял лицо и посмотрел поверх головы Игоря.
— А мне нравится так. Молчать. Что-нибудь делать. Находиться с кем-нибудь.
— С Мишкой Фроловым? — Волков засмеялся.
— С дедом. С бабкой. С Мишкой — тоже.
Игорь посмотрел на брата. За окном, как и утром, послышались стуки о жесть карниза. Только тише и чаще.
— Смотри, — сказал Александр. — Дельтаплан.
— А, да они тут часто летают над заливом, — Волков мельком глянул в окно, но брат все следил за полетом и Игорь снова обернулся, и, видя искусственную птицу, подумал: «Интересно, что там за человек. Поболтать бы с ним». Он немного переживал за пилота, чей аппарат расплывчато белел, парил в сгущающемся сумраке.
— Слушай, а если дождь, ливень хлынет, как он там будет?
Саша промолчал.
Ливень пошел когда братья ужинали при тусклом свете кухонной лампочки. Ели обычную пассажирскую снедь. Яйца вкрутую с потресканной скорлупой. Огурцы. Бутерброды. Попробовали медовухи.
— Хм. Как будто было.
— Что было? — спросил Игорь.
— Дельтаплан. Ливень. Вечер.
— Ну, наверно, Саш, что-то эдакое было с тобой.
Лежа у стены на полу, на матросском бушлате, в шумящей дождем темноте, Волков думал об Александре. Таким как он, человек может стать от любви, симпатии, дружбы, которые отовсюду изливаются на него. Есть же такая порода людей. Такой же и тот безногий с мундштуком. Знают что в них содержится что-то. Что-то непобедимое, за что людям хочется чуть ли не дышать на них, беречь их, отдавать им все лучшее, последнее, переживать за них сильней чем за себя, и чувствовать себя печальными, счастливыми, пока эти Александры глазеют по сторонам, думают о всякой там всячине… Саша сказал, что дельтаплан, дождь, вечер — было. А так и есть — было. Лет одиннадцать назад. Стоял сентябрь, как и сейчас, но только первая его неделя. Это почему-то помнится точно. Он, Волков, играл в футбол за девятый класс против десятого. Пятеро на пятеро. Школьники вернулись из районной школы на автобусе. (В школе Лугового, где учительствовала теть Надя, была «восьмилетка». Смешно — классы по семь, а то и по шесть человек.) Это были последние дни его единственного лета в Луговом. Он и Саша (шестилетний тогда?) развлекались футболом. Саня в основном бегал за мячом, когда тот отлетал в сторону. Один раз мяч отлетел за ограду загона для лошадей у конюшни и пьяный мужик вытащил его из навоза и ударом кирзового сапога ловко переправил мяч на поле, сам при этом чуть не упал. По небу проходили тучи, налитые дождем, но было солнечно. На сколько можно было видеть, окрестные луга то сияли, мокрые, то одевались густыми тенями проплывающих туч. Было видно — там вон идет дождь, вон там, там. Всюду стояли торцы дождевых стен, диагонально упирающиеся в небо.