Я не сумел установить, оказывалось ли в полиции давление при допросе, состоявшемся спустя два года после описанного и подвергнутого сомнению инцидента. Так или иначе, Давид Франкфуртер вернулся в Берн; похоже, он испытывал тяжелую депрессию, на что имелось немало причин. Во-первых, вновь началась учеба, по-прежнему безуспешная, а во-вторых, он весьма переживал смерть матери, что усугубляло его непрекращающиеся физические страдания. Кроме того, берлинский эпизод производил на него все более гнетущее впечатление по мере того, как из швейцарских и иностранных газет ему становились известны сообщения о концентрационных лагерях в Ораниенбурге, Дахау и иных местах.
В конце 1935 года ему пришла в голову мысль о самоубийстве, которая с тех пор не оставляла его. Позднее, уже в ходе судебного процесса, в экспертном заключении, предоставленном защитой, говорилось: «Под воздействием внутренних душевных мотивов личного свойства для Франкфуртера возникла психологически невыносимая ситуация, которая требовала своего разрешения. Депрессия привела к мысли о самоубийстве. Однако присущий каждому человеку инстинкт самосохранения отвел выстрел от себя и перенацелил его на другую жертву.»
На этот счет в Интернете язвительных комментариев не обнаружилось. Тем не менее во мне крепло подозрение, что за адресом www.blutzeuge.de скрывается не оголтелая когорта бритоголовых парней из «Соратничества Шверин», а некий дошлый одиночка. Один из тех, кто следует не по накатанной колее, кто выбирает малохоженые тропы, предпочитает траекторию краба или, подобно ищейке, ведет поиск, принюхиваясь к меткам, оставленным Историей.
Нерадивый студент? Ведь я и сам числился таковым, когда германистика мне жутко прискучила, а теория журналистики, которую преподавали в Институте имени Отто Зура, казалась слишком сухой.
Покинув Шверин и сбежав на городской электричке из Восточного Берлина в Западный, я поначалу, как и обещал матери, пытался относиться к учебе всерьез, усердствовал, будто последний зубрила. Тогда, незадолго до строительства Стены, мне было шестнадцать с половиной годков, и я, что называется, глотнул воздуха свободы. Приютила меня тетя Йенни, школьная подруга матери, с которой они, судя по их рассказам, пережили уйму невероятных историй; тетя Йенни жила в западноберлинском районе Шмаргендорф, неподалеку от площади Розенэк. Мне досталась мансардная комнатушка с чердачным окном. Неплохое, собственно, было времечко.
Мансарда тети Йенни на Карлсбадерштрассе выглядела как кукольный домик. На столиках, консолях красовались фарфоровые фигурки. Преимущественно балерины в пачках, вспорхнувшие на пуанты. Некоторые в весьма смелых позах, все с маленькими головками на длинных шейках. В молодости тетя Йенни была довольно известной балериной, пока во время одной из бомбардировок, которые все больше и больше разрушали имперскую столицу, ей не искалечило ноги, поэтому, подавая мне к полднику чай, она заметно хромала, что не мешало ей грациозными движениями предлагать мне вазочки с печеньем или сладостями. Похожая на хрупкие фигурки в своей игрушечной мансарде, она вертела головкой на тонкой, теперь уже исхудавшей шейке, а с ее лица не сходила улыбка, которая казалась примерзшей к нему. Тетю Йенни действительно частенько знобило, поэтому она пила горячую лимонную воду.
Мне нравилось жить у нее. Она баловала меня. Каждый раз, когда она заговаривала о своей школьной подруге — «Моя дорогая Тулла передала мне тайком очередное письмецо…», — я испытывал минутное искушение почувствовать симпатию к собственной матери, этой упрямой чертовке, которая, однако, тут же вновь начинала мне действовать на нервы. Доставляемые секретными путями из Шверина на Карлсбадерштрассе «малявы», плотно исписанные бисерными буковками, содержали призывы, приобретавшие с помощью подчеркиваний безусловно категорический характер; этими призывами мать, по ее собственному признанию, стремилась «допечь» меня: «Надо ему учиться и учиться! Ведь для чего я послала сыночка на Запад — чтобы из него толк вышел, вот для чего…»
У меня до сих пор звучат в ушах ее слова: «Я и живу-то только для того, чтобы сынок мой когда-нибудь все бы засвидетельствовал». А поскольку тетя Йенни служила рупором для своей школьной подруги, то тихим, но весьма настойчивым голосом она делала мне соответствующие внушения. После чего не оставалось ничего другого, как прилежно учиться.