Выбрать главу

Когда миновало всеобщее волнение, хозяин мой впал в глубокую меланхолию; он почти ни с кем не разговаривал, словно душа его, утратив последнюю иллюзию, полностью рассчиталась с мирской суетой и готовилась в безвозвратный путь. С гибелью Марсиаля он потерял последнего друга своей безмятежной старости; не с кем теперь было играть в кораблики, и дон Алонсо угасал в глубокой тоске. Но даже видя бедного старика в столь подавленном состоянии, донья Франсиска не оставляла его в покое и неотступно терзала. В день моего приезда я сам слышал, как она ему твердила:

– Ну и отличились… Нечего сказать! Неужто тебе еще мало? Ступай, ступай на свою эскадру. Не права ли я была? Ах, послушался бы ты меня! Ну, теперь будешь умнее? Видишь, как тебя наказал господь?

– Оставь меня в покое, жена! – жалобно просил ее дон Алонсо.

– Теперь мы лишились эскадры, моряков, а скоро разучимся и пешком ходить, если будем якшаться с этими французами… Дай бог, чтоб эти господа не заплатили нам палкой по шее. Здорово отличился сеньор Вильнев! Но и Гравина хорош! Воспротивься он вместе с Чуррукой и Алкала Галиано выходу эскадры, мы бы избежали несчастья, от которого сердце разрывается.

– Жена, что ты понимаешь в этом? Не мучай меня, – досадливо отмахивался от нее дон Алонсо.

– Как это не понимаю? Да побольше тебя! В тысячу раз больше! Пусть Гравина настоящий храбрый воин, но сейчас… Хорошенькое дельце он натворил.

– Он исполнил свой долг. По-твоему, лучше, чтобы нас сочли малодушными трусами?

– Не трусами, нет, но хоть сколько-нибудь благоразумными. Да, благоразумными, не постесняюсь повторить. Испанская эскадра не должна была выходить из Кадиса, потворствуя капризам и прихотям господина Вильнева. Здесь ходили слухи, что Гравина, как и его коллеги, был против выхода в открытое море. Но Вильнев, который уже принял решение, выкинул фортель, чтобы помириться со своим хозяином, – он постарался уколоть самолюбие наших моряков. Кажется, одним из доводов, которые привел Гравина, была плохая погода; посмотрев на барометр, висевший в кают-компании, он сказал: «Разве вы не видите, что барометр показывает на бурю? Не видите, что он падает?» На это Вильнев сухо заметил: «Я вижу, как у вас падает боевой дух». Услышав подобное оскорбление, Гравина вскочил вне себя от гнева и бросил в лицо французу упрек в его недостойном поведении в бою у Финистерре. Прозвучали весьма крепкие словечки, но в конце концов наш адмирал сказал: «Завтра же утром – в море!» Я думаю, однако, что Гравина не должен был обращать внимание на бахвальство француза; да, сеньор, не должен. Ведь прежде всего благоразумие, а Гравина знал лучше, чем кто-либо, что союзная эскадра совсем не подготовлена к сражению с англичанами.

Это высказывание доньи Франсиски, показавшееся мне оскорблением национальной чести, позже было воспринято мной как глубоко обоснованная мысль. Донья Франсиска была права… Гравине не следовало пасовать перед деспотическими требованиями Вильнева. И я не боюсь этими словами бросить тень на ореол героя, которым народ увенчал главу командующего испанской эскадрой в те памятные всем нам дни.

Не умаляя заслуг Гравины, я считаю слишком преувеличенными те восхваления, которые ему возносились после боя и в дни перед смертью.[6] По всей видимости, Гравина был подлинным кабальеро и отважным моряком, но, будучи придворным, не обладал решимостью настоящего военного и не достиг совершенства, которое на столь трудном поприще, как флотоводство, достигается только прилежным изучением всех составляющих его наук. Гравина был хорошим командиром дивизиона, не более. Прозорливость, спокойствие, непреклонная твердость – этими качествами натур, призванных командовать большими воинскими соединениями, обладали лишь дон Косме Дамьян Чуррука и дон Дионисио Алькала Галиано.

Дон Алонсо нехотя ответил на последние слова жены; и когда она вышла, я увидел, что бедный старик молится с таким же смирением, как в кают-компании «Санта Анны» в ту ночь, когда мы с ним разлучились. С тех пор сеньор де Сисниега только и делал, что молился; в молитвах он и провел остаток своих дней, пока его не принял на борт корабль, который уже никогда не возвращается. Он прожил еще немало после того, как дочь его вышла замуж за дона Рафаэля Малеспина, событие, происшедшее два месяца спустя после великого морского сражения, которое испанцы назвали «битвой 21 октября», а англичане «Трафальгарским боем». Моя молодая госпожа обвенчалась в Вехере на рассвете чудесного зимнего дня и тут же отправилась с мужем в Медина-Сидонию, где им был уже приготовлен дом. Я был свидетелем ее счастья в дни, предшествовавшие свадьбе, но она даже не заметила обуревавшей меня печали и, разумеется, не поинтересовалась ее причиной. И чем больше сеньорита вырастала в моих глазах, тем ничтожней становился я перед двойным превосходством ее красоты и высокого рождения. Свыкшись с мыслью, что столь божественное существо не может принадлежать мне, я совсем успокоился, ибо смирение, отвергающее всякую надежду, есть утешение подобное смерти, то есть великое утешение.

После свадьбы, как только молодожены уехали в Медина-Сидонию, донья Франсиска приказала мне отправиться следом и там им прислуживать. Я выехал ночью; во время своего одинокого путешествия я боролся сам с собой, колеблясь, принять ли место в доме молодых или навсегда отказаться от него. Приехав утром в Медина-Сидонию, я приблизился к дому, вошел в сад, ступил на первую ступеньку парадной лестницы и замер; мысли лихорадочно закружились в голове; мне пришлось остановиться, чтобы немного привести их в порядок. Думается, так я простоял более получаса. Глубокая тишина царила в доме. Молодые супруги, сыгравшие накануне свадьбу, без сомнения почивали глубоким сном; их безмятежную любовь еще не нарушала ни единая забота. Я невольно припомнил те далекие дни, когда мы вместе играли с Роситой. Для меня в то время Росита была всем на свете, существом, которое любишь и без которого не можешь прожить и часу. И за такое короткое время какие перемены!

Все вокруг, казалось, дышало любовью молодоженов и больно ранило меня. Хотя стояла зима, мне почудилось, что деревья в саду одеты зеленой листвой, а навес из виноградных лоз над парадным подъездом пустил густые побеги, которые укроют от зноя молодых супругов, когда им вздумается выйти на прогулку. Вовсю сияло солнце, и нежный ветерок овевал это безмятежное гнездышко, основу которого я сам помогал закладывать, когда был посланцем между двумя влюбленными. Голые розовые кусты представлялись мне усыпанными распустившимися розами, апельсиновые деревья стояли в цвету и сияли золотистыми плодами, которые клевали веселые птицы, воспевающие свадебное празднество. Мои размышления и грезы внезапно прервались звуком мелодичного голоса, отозвавшегося во мне и потрясшего меня до глубины души. Этот веселый голос вызвал во мне неизъяснимое чувство не то страха, не то стыда. Твердо помню лишь, что некая сверхъестественная сила внезапно оторвала меня от двери, и я опрометью выбежал из сада, как застигнутый на месте преступления воришка.

Решение мое было непреклонным. Не теряя времени, я покинул Медина-Сидонию, решив больше не служить ни в этом доме, ни в Вехере. Подумав немного, я отправился в Кадис, чтобы оттуда перебраться в Мадрид. Так я и поступил, презрев льстивые посулы доньи Флоры, пытавшейся заковать меня в цепи своей увядшей любви. И с тех пор сколько пережил я разных приключений, достойных того, чтобы о них поведать! Судьба, сделавшая меня очевидцем Трафальгарского сражения, показала мне и другие славные и ничтожные, но всегда достопамятные события. Вы хотите, дорогой читатель, узнать историю всей моей жизни? Повремените немного, и я вам расскажу кое о чем в другой своей книге.

Мадрид, январь – февраль 1873.

вернуться

6

Он умер от ран в марте 1806 г. (Примеч. автора.)