(Смеется.)
Если б
все записать… Подчас я сам не верю
в свое былое! От него пьянею,
как вот — от вашего вина. Я пил
из чаши жизни залпами такими,
такими… Ну и смерть порой толкала
под локоть… Вот, — хотите вы послушать
рассказ о том, как летом, в девяносто
втором году, в Лионе, господин
де Мэриваль, — аристократ, изменник,
и прочее, и прочее — спасен был
у самой гильотины?
Жена.
Расскажите,
мы слушаем…
Прохожий.
Мне было двадцать лет
в тот буйный год. Громами Трибунала
я к смерти был приговорен, — за то ли,
что пудрил волосы{119}, иль за приставку
пред именем моим, — не знаю: мало ль
за что тогда казнили… В тот же вечер
на эшафот я должен был явиться, —
при факелах… Палач был, кстати, ловкий,
старательный: художник, — не палач.
Он своему парижскому кузену
все подражал, — великому Самсону{120}:
такую же тележку он завел,
и головы отхваченные — так же
раскачивал, за волосы подняв…
Вот он меня повез. Уже стемнело,
вдоль черных улиц зажигались окна
и фонари. Спиною к ветру сидя
в тележке тряской и держась за грядки
застывшими руками, думал я, —
о чем? — да все о пустяках каких-то, —
о том, что вот — платка не взял с собою,
о том, что спутник мой — палач — похож
на лекаря почтенного… Недолго
мы ехали. Последний поворот —
и распахнулась площадь, посредине
зловеще озаренная… И вот,
когда палач, с какой-то виноватой
учтивостью, помог мне слезть с тележки —
и понял я, что кончен, кончен путь,
тогда-то страх схватил меня под горло…
И сумрачное уханье толпы, —
глумящейся, быть может, (я не слышал), —
движенье конских крупов, копья, ветер,
чад факелов пылающих — все это
как сон пошло, и я одно лишь видел,
одно: там, там, высоко в черном небе,
стальным крылом косой тяжелый нож
меж двух столбов висел, упасть готовый,
и лезвие, летучий блеск ловя,
уже как будто вспыхивало кровью!
И на помост, под гул толпы далекой,
я стал всходить — и каждая ступень
по-разному скрипела. Молча сняли
с меня камзол и ворот до лопаток
разрезали… Доска была, — что мост
взведенный: к ней — я знал — меня привяжут,
опустят мост, со стуком вниз качнусь,
между столбов ошейник деревянный
меня захлопнет, — и тогда, тогда-то
смерть, с грохотом мгновенным, ухнет сверху!
И вот не мог я проглотить слюну,
предчувствием ломило мне затылок,
в висках гремело, разрывалась грудь
от трепета и топота тугого, —
но, кажется, я с виду был спокоен…
Жена.
О, я кричала бы, рвалась бы, — криком
пощады я добилась бы… Но как же,
но как же вы спаслись?
Прохожий.
Случилось чудо…
Стоял я, значит, на помосте. Рук
еще мне не закручивали. Ветер
мне плечи леденил… Палач веревку
какую-то распутывал. Вдруг — крик:
«Пожар!» — и в тот же миг всплеснуло пламя
из-за перил, и в тот же миг шатались
мы с палачом, боролись на краю
площадки… Треск, — в лицо пахнуло жаром,
рука, меня хватавшая, разжалась, —
куда-то падал я, кого-то сшиб,
нырнул, скользнул в потоки дыма, в бурю
дыбящихся коней, людей бегущих, —
«Пожар! пожар!» — все тот же бился крик,
захлебывающийся и блаженный!
А я уже был далеко! Лишь раз
я оглянулся на бегу и видел —
как в черный свод клубился дым багровый,
как запылали самые столбы
и рухнул нож, огнем освобожденный!
Жена.
Вот ужасы!..
Муж.
Да! Тот, кто смерть увидел,
уж не забудет… Помню, как-то воры
в сад забрались. Ночь, темень, жутко… Снял я
ружье с крюка…