Вынужденный жить и трудиться в обстановке заведомой профанации искусства, Михаил Чехов не оставлял мысли о «Гамлете». Постановка шекспировской трагедии представлялась ему первым шагом к осуществлению не вполне, правда, осознанной для него самого мечты о «новом театре». Чтобы сделать этот шаг, он собрал вокруг себя несколько проживавших тогда в Берлине русских актеров и начал с ними репетиции «Гамлета».
Трагедию пришлось сократить, приспособив последовательность эпизодов к тому, чтобы каждый из немногих исполнителей мог появиться несколько раз в различных ролях. К чему это приводило, можно судить по тому, что в сцене «мышеловки» Король и Королева, смотревшие спектакль, в известные моменты покидали незаметно для публики свои троны и появлялись в качестве театральных «короля» и «королевы» в пантомиме. Потом, когда подходило время их реплик, они снова оказывались сидящими на троне.
Где-то в глубине души оставалось у Михаила Чехова ощущение, что не все идет так, как должно идги. Да и сама идея «нового театра» оставалась для него по-прежнему неясной. Каким он должен быть, этот «новый театр»? Во имя чего, во имя каких идеалов надо его строить? Но задумываться — значило перестать действовать. А Михаил Чехов искал действия, которое, как ему казалось, могло бы оправдать его жизнь здесь, его отрыв от родной почвы.
Вопреки очевидности, он искусственно поддерживал в себе веру в «идеальную» публику, которую он найдет здесь. В публику, уставшую от театра, лишенного творческого воображения, больших целей и общественного значения. Настроение его, как волшебное зеркало, коварно отражало и слегка преувеличивало недостатки современного театра.
«Комнатного» «Гамлета», по мысли Чехова, должна была увидеть избранная публика. Она, конечно, придет в восторг. Восторг реализуется в деньги. Деньги дадут ему возможность создать «новый театр». Но когда спектакль состоялся, Чехов вынужден был признать, что «не встретил и следов интереса» к своему «Гамлету».
«Почему же? — спрашивает себя Михаил Чехов. — Почему же публика приходила в восторг, щедро награждая меня аплодисментами, когда я изображал какого-нибудь незатейливого русского эмигранта (князь в «Фее» Унру. — А. М.), и не хотела видеть того же актера в роли Гамлета?»
Он недоумевал и готов был разъезжать по улицам германской столицы в цирковом фургоне, давать на перекрестках представления шекспировской трагедии и произносить страстные, зажигательные речи. Друзья отговорили его.
«Все чаще, — признается Чехов, — вспоминался русский актер и русский зритель». Росла настоящая, глубокая тоска по родному театру.
В письме к одному из знакомых москвичей, который жаловался, что Михаил Александрович подолгу отмалчивается в своем заграничном далеке, Чехов пишет: «Не отвечал, ибо как белка в колесе кручусь.
Целый новый мир открылся. Смешной, интересный, грустный, важный, не важный, премудрый! Номер на номере! Вот это живут!..»
Он уже понимал, что мираж, за которым он погнался, покинув родные места, его обманул. Что разговоры о «свободе творчества», прельстившие его при появлении на Западе, на самом деле лишь пустой звук и за ним ничего не стоит. Но признаться, значило, как ему казалось, едва начавши новый путь, расписаться в собственной несостоятельности. И он заключает свое послание приятелю ничего, в сущности, не говорящими словами. Мол, «обогатился впечатлениями на многие лета!».
Увы, ему самому это не давало ответа на то: что же делать дальше? Он знал лишь, что хотел бы играть в русском театре, на русском языке. И притом не уподобляться прочим эмигрантским лицедеям, довольствующимся преимущественно шутовскими комедиями или чувствительными мелодрамами, в которых душки-герои из бывших белых офицеров блистают воспоминаниями о своих победах над провинциальными гимназистками.
И тогда родилась мысль о Париже.
Что главное в театре?
Надо оставить Германию и Рейнхардта, — решил Михаил Чехов. — Надо бежать. Бежать, пока не поздно».
Он уже видел себя в Париже, в обществе артистов, художников, писателей, которые, как и он, горячо обсуждают идею «нового театра». Ведь идея эта, конечно, и им близка. Они давно ждут ее осуществления и теперь отдадут новому начинанию свои таланты, энергию, знания.
В грезах своих Михаил Александрович видел, как парижская квартира, в которую он поселится, станет центром кипучей культурной жизни. Ему не терпелось. Он спешил. Однако отъезд пришлось отложить на несколько недель. Разыгрался пролог, достойный, как Чехов сам говорит, его последующей парижской жизни.
В Берлин приехал его старый приятель, инженер, уже многие годы живший в Чехословакии. Всю жизнь он был влюблен в театр, обладал горячим и беспокойным темпераментом, принимая его за сценическое дарование, и никогда не упускал случая выступить в качестве актера в любительском театре. Одно время он даже учился на драматических курсах, но потом пошел по военной части. Появившись у Михаила Чехова, приятель начал с того, что неожиданно попросил:
— Голуба ты моя, сделай мне такую милость, проведи ты меня в свою кухоньку и дай мне сварить себе парочку яичек всмятку. А?
Несколько недоумевая, хозяин провел своего гостя в кухню.
— Ты, что же, сам хочешь варить себе яйца?
— Вот то-то и оно, что сам, голуба моя! — ответил гость многозначительно, беря из хозяйских рук яйца и откладывая их в сторону. — Ты не можешь поверить, как я устал от власти, дорогуша моя! Только пальцем шевельнешь — глядь, а уж все готово. Даже яйца себе сварить не могу! Утомительная это вещь — власть.
И, обняв Чехова, он направился обратно в комнаты. Тут он заговорил о главной цели своего визита: об организации театра в Праге. Он говорил о своих связях в правительственных кругах, о дружбе с министрами, о любви президента Масарика к искусству и о том, как легко будет создать новый театр при его собственном влиянии «там, где нужно».
— Но, друг мой, — запротестовал было Михаил Александрович, — я ведь еду в Париж.
— Ни-ни! Не моги в Париж! Рано! — кричал приятель, придя в азарт. — Я сам скажу, когда в Париж, когда что! Как бог свят, прогремит наше новое театральное предприятие на всю Европу. И вот тогда, друже ты мой, тогда, высоко подняв это самое... как его?.. въедешь ты (да и я с тобой) на победной колеснице в этот самый Париж! Ух и натворим же мы делов, серденько мое! — Он закрыл глаза и стал ерошить волосы на голове. — И это тем более, что половина дела уже сделана.
— Как же так? — полюбопытствовал Михаил Александрович.
— А вот как. Скажи мне, голубок, что, по-твоему, главное в театре?
— Я полагаю, актер, — ответил Чехов.
— Ни-ни! — пропел гость из Чехословакии, хитро грозя хозяину пальцем. — Актер дело второе, голуба. Играть — штука нехитрая, если талант налицо. (Он указал себе под ложечку.) Главное и первое в театре — это администратор. То есть человек с головой и хозяйственный. А раз у нас таковой уже имеется, то и половина дела сделана. Понял ты меня, сердце мое?
— Да где же у нас такой администратор?
— Где? А вот он! — Приятель раскинул руки и выставил вперед свою могучую грудь. — За мной как за каменной стеной: спи спокойно, твори, ни о чем не думай и работай!
Он закатился счастливым смехом, горячо обнял Михаила Александровича и долго молча смотрел ему в лицо, подмигивая то одним, то другим глазом.
— Теперь давай карандаш и бумагу, — сказал он. — Составим смету и направим ее прямо господину президенту Масарику. Пиши!
Смета вышла большая, что-то около миллиона чешских крон. Приятель решил, что потребуются «небольшие поправочки».