— Мне твоя работа не нужна. Мне нужно, чтобы ты мучился.
Правда, такое издевательство длилось не долго. Какая-то комиссия из Москвы запретила подобные «методы перевоспитания». При мне уже работали по-человечески и выдавали уголь.
Мучила меня мысль: как установить связь с домом? Ведь я ничего не знал о доме с 1941 года. В начале войны я успел получить одно письмо — и все. Оказывается, сразу писать домой нельзя. Право переписки нужно заработать «честным трудом». Многие, в том числе и мой новый друг А-22, уже имели такое право. Я с ним договорился, что напишу, а он от своего имени отправит и сам получит ответ. Прошло месяца два. И вдруг мой А-22 говорит:
— Танцуй!
Я понял, что пришел ответ. Но за что танцевать? Может, там нет никого в живых? Отдал письмо «без танцев». Взглянул я на конверт и на почерк — не знаю, кто пишет. Оделся, вышел из барака и стал ходить по зоне — боюсь открывать конверт… Ходил, ходил, а открывать все же надо. Хотя я и не усердный христианин, но снял шапку, перекрестился и взялся за конверт. Еще раз посмотрел на почерк — не знаю кто… Дома у меня оставались: отец, мать, дедушка, бабушка и дядя-инвалид. Все они, за исключением отца, неграмотные. А почерк отца я знал хорошо. Здесь же написано не отцом.
В бытность в Югославии в составе 6-го Терского казачьего кавалерийского полка я часто слышал про одну «ворожку» (гадалку). Она якобы проезжавшему Королю Югославии наворожила, что «он скоро убежит из страны и больше никогда не вернется». Она могла предсказать смерть, наводнение и вообще напророчить судьбу. Жила она недалеко от городка Вировитицы. И вот, когда мы где-то в начале 1945 года были в районе этого городка, я навел справки о месте ее проживания. Уговорил друга, и в один прекрасный день мы нашли эту гадалку. Заходим в дом. Я, как будто бы, не из трусливых людей, но при виде этой старой женщины немного растерялся. Мне показалось, что мы попали в русскую сказку о Смерти и Кощее. Перед нами стояла сухая, высокая старуха с черной копной волос на голове и с большими черными глазами. Ей не доставало только косы на плече, а так — ну настоящая русская сказочная Смерть. Впрочем, старуха оказалась очень разговорчивой, приветливой бабушкой. Она усадила нас и, не дав нам сказать слова, обратилась ко мне со словами:
— Ты, молодой человек, хочешь знать ответы на такие вопросы: будешь ли живой после войны; будешь ли ты в родном доме и кого там увидишь? Могу тебе рассказать все до минуты, если ты скажешь мне год, число и час своего рождения.
Я все это знал, за исключением часа рождения. Ну и решили поставить двенадцать часов ночи.
— Вот, на сколько часов мы ошиблись, поставив двенадцать часов ночи — вот, на столько я могу ошибиться в своих предсказаниях, — сказала она.
Потом достала какую-то книгу, похожую на большие часы. Там было несколько кругов, вращающихся на одной оси. Покрутила эти круги по моим данным, закрыла глаза, что-то прошептала, открыла глаза, глянула на правую ладонь, и говорит:
— Войну ты закончишь вот таким, как ты есть сейчас. Дома ты будешь, но про дом пока не думай. У тебя впереди в жизни столько плохого и такого плохого, что никогда не подумаешь, и даже в голову не придет, и во сне не увидишь. Дома у тебя старая женщина, видимо, мать и около нее живет маленькая девочка. Больше у тебя в доме никого нет. Если кто и был, то пожелай им Царства Небесного.
В конце же добавила:
— В наших краях ты еще раз будешь. Когда будешь — бойся воды. Больше я тебе ничего сказать не могу.
Ошарашенный ее предсказаниями, я подумал:
— И черт меня принес сюда. Теперь буду думать — что же меня ждет впереди?
Что она сказала моему товарищу, точно не помню. Но запомнил одно: она ему сказала, что под конец войны он будет ранен и ранен своими. Рана будет несерьезная, но чувствовать он будет ее всю жизнь. Что и сбылось. Где- то в марте-апреле 1945 года их по ошибке обстреляли наши минометы. Осколком мины он был ранен в руку, ниже плеча. Рана зажила, но тяжестей этой рукой он уже поднимать не мог…
Все это я вспомнил, держа в руках письмо из дома.
Ну…, открываю! Пишет мне моя двоюродная сестра. Пишет, что все рады тому, что я — единственный сын у родителей — жив. Новости такие: отец был смертельно ранен на Курской дуге, дедушка, бабушка и дядя-инвалид поумирали своей смертью. В живых осталась одна мать. Чтобы ей было не так скучно, она взяла к себе племянницу и живет с ней.
Если бы кто наблюдал со стороны, то удивился бы: я прочитал письмо раз, другой, третий и… заплакал. Не помню, чтобы когда-нибудь так плакал. Считал, что мужик должен быть мужиком, а не бабой. Но нервы не выдержали и этот храбрый казак заплакал как ребенок. Пришли товарищи по несчастью, еле успокоили и я возвратился в барак.
Ночью, когда все уснули, я дал волю слезам. Не помню, спал ли я в эту ночь? Всякая война ожесточает людей. Сколько видел горя, слез, крови — переносил все спокойно. А тут нервы не подчинились казаку, да я их особо и не сдерживал.
Месяцев через шесть-семь и я получил право на переписку и получение посылок. Мать сообщила родственникам мой адрес, и ко мне повалили письма. В каждом письме был вопрос: почему я в Воркуте. Многие знали, что Воркута находится за полярным кругом, что этот город входит в состав Коми АССР. Многие также знали, что Коми АССР находится под управлением НКВД, что вся ее территория опутана колючей проволокой, что там сотни тысяч заключенных отбывают свой срок. Но всех интересовало, а что же напишу я сам? А что я мог написать? Наконец, я надумал: матери написал, что после войны мы — группа товарищей — решили подзаработать денег, а уже потом ехать домой. Двоюродному брату в Питер написал, чтобы к лету накрывал стол — буду в гостях у него. Не помню уже, что и кому еще написал в таком же роде.
В результате такого откровенного моего вранья все родственники стали недоумевать. Один из двоюродных братьев высказал даже такую мысль, что письма пишу не я, а человек, хорошо знающий и выдающий себя за меня. Попросили меня прислать фотографию.
Но в моем положении о том, чтобы сфотографироваться и речи не могло быть. И я написал, что в Воркуте нет фотографии. Двоюродный брат из Питера навел справки и, конечно, узнал, что в Воркуте на каждом углу фотоателье. В общем, все сходилось к тому, что я боюсь послать фотографию, а значит, это действительно не я.
В 1951 году один из вольных принес на шахту фотоаппарат и сфотографировал меня. Послал фотографию — все успокоились, но задались другим вопросом: почему я в Воркуте? Ведь шахты есть и в Донбассе, да и на Кавказе нашли уголь; так что заработать деньги можно было и там. Время шло, а я вразумительного ответа не давал. И тогда постепенно стало доходить до их сознания, что я в заключении. Но за что? И сколько времени я буду в Воркуте?
Как же быть? Если я опишу всю правду подробно, то лагерная цензура такое письмо не пропустит.
Мой дядя Яков Федорович — муж старшей сестры отца, который в 1930 году вместе с семьей был сослан в Прикаспийские степи, написал мне прямо: чтобы я не «водил их за нос», а все же написал правду. Вот я и решил через вольную почту отправить ему письмо и вкратце описать суть моего дела. Как-то в выходной день (а выходной у меня был так называемый «скользящий», то есть, выпадавший на разные дни недели), я собрался и написал такое письмо: «На вопрос, за что я здесь — отвечаю: занес казачью шашку над головой советской власти и… промахнулся. Вот мне и дали пятнадцать лет». Письмо заклеил, подписал адрес и положил под подушку. Думал, завтра пойду на работу, передам вольному слесарю, а он отправит его обычной почтой. Утром, когда все ушли на работу, в бараке осталось восемь-десять человек — больные, выходные, дневальные. Вдруг приходят в барак человек шесть-семь охранников. Нас выстраивают посредине барака и начинают так называемый «шмон» (обыск). Один из охранников подошел к моим нарам, поднял подушку, взял мое письмо в руки и стал читать адрес. Покрутил, покрутил письмо в руках да и положил его на стол, стоявший почти рядом с нами, а сам пошел «шмонать» дальше.
Когда я это увидел, в глазах потемнело; мне дышать стало нечем. Если, не дай Бог, это письмо попадет в руки к «куму» (так назывался оперуполномоченный лагеря), они меня сгноят в лагерях. Не видать мне ни дома, ни свободы… А за столом горит плита, да так, что дверца красная от жара. Я быстро, по-кошачьи, выскочил из строя, схватил письмо, прямо им открыл дверцу и бросил письмо в печь. Мысль промелькнула такая: даже если охранники заметят и кинутся за мной, то ничего — лишь бы сгорело письмо. А потом, пусть что хотят, то и делают со мной. Улики в их руках уже никакой не будет. Но все это произошло так быстро, что никто из охраны ничего не видел. Когда кинулись, то письма уже не было. Нас обыскали, выгнали из барака на мороз, перевернули весь барак — и все безполезно. Я был несказанно рад, что все так получилось, хотя и понимал, что написать такое письмо было глупостью. Прошло уже около пятидесяти лет, а я помню эту историю до последней мелочи, и мне кажется, что никогда не забуду…