Зная уже приблизительно судьбу тех, кто был отправлен из Лиенца, мы еще ничего не знали о пути, по которому был отправлен казачий корпус и его командир, ген. фон-Паннвиц.
Тронулись рано утром. Сидя рядом с Борисом, я невольно отвлеклась от серьезных мыслей, любуясь зеленью клеверных полей, обрызганных искрящейся росой, яркостью листвы деревьев, прислушиваясь к пению птиц. Как мало все это имело общего с предательством, с человеческой трагедией, со смертью!
Проселочные дороги были в отчаянном состоянии. По колдобинам и выбоинам, пыхтя и кашляя, «Тришка» с трудом полз в гору. Местами мы двигались по каким-то тропам, проложенным колесами крестьянских телег, пробившими два желоба, оставляя между ними холм, поросший высокой травой. Иногда, воспользовавшись полянами, мы ехали просто напрямик. На полях работали крестьянки в огромных «лошадиных» шляпах. Завидев наши немецкие военные формы, они махали нам руками и кричали: «Грюсс ойх Готт!»
Временами мне казалось, что мы попали в другой мир, в котором не было места ни для англичан, ни для выдач, ни для страданий, — мир, который не знал, или поторопился забыть о войне…
Часам к одиннадцати мы подъехали с задворков к Альтхофену. Тут еще все дышало войной. Брошенные орудия и танки в канавах, целые горы минометов, винтовки, разбитые в куски, кладбища испорченных автомобилей, ящики с патронами и противотанковые гранаты — «панцир-фауст» лежали по обе стороны дороги. Между ними мы заметили целый ряд могил. Простые холмики с необтесанными крестами, надписи чернильным карандашом и сверху стальной немецкий шлем.
Дул крепкий ветер и нес по шоссе маленькие смерчи пыли. Внезапно я заметила мелькание каких-то тряпочек и попросила Бориса остановить машину: ветер играл оторванными нарукавными знаками казачьих войск. В канаве я заметила донскую автомобильную флюгарку. Сошла и подобрала ее… Следы 15-го казачьего корпуса.
Остановились перед первой корчмой, стоявшей на отлете от города. Борис завел «Тришку» во двор, и мы пошли в дом утолить жажду и собрать хоть какие-нибудь сведения.
Кабачок оказался грязным и сильно запущенным. Через стекла окон едва проникал свет, и на них бились сонмы громко жужжащих мух. Нас встретила старуха, с восковой бледностью лица, тяжело передвигавшая отекшие от водянки ноги. Она подала нам «крахер», отвратительный газированный напиток цвета марганца, просто в бутылках, без стаканов.
— Ди козакен? — откликнулась старуха на мой вопрос. — О, я! Много их тут провезли. Вы тоже «козакен»? Зачем вы сюда пришли? Вы видели на полянах их лошадей, их брошенные вещи и горы седел?
Меня поразила сердечная тоска, которая звучала в голосе старой женщины.
— Куда их повезли?
Она помолчала, пожевала бледными губами и со вздохом ответила:
— Как говорят, на Юденбург… Грац… Дальше… Куда-то в «Сибирью». Их всех шлют на смерть. Сколько трагедий я видела в эти дни!
Старуха присела на краешек скамьи и, обняв руками свой огромный живот, стала рассказывать. Она видела целые караваны грузовиков, в которых везли русских. Она была свидетельницей нескольких самоубийств, когда люди прыгали из машин, прямо под гусеницы топавших за ними танков… Она оказалась доброй и сердечной женщиной; на войне она потеряла сына и двух внуков. По ее желтому лицу текли слезы, когда она рассказывала:
— Тела самоубийц подобрали наши люди и похоронили, там, где хоронили и наших солдат, гибнувших во время налетов аэропланов. Просто на поле у дороги…
— Нам говорили, что казаки перерезали себе горло… Это все было так страшно! Как страшна должна быть страна, в которой остались лежать мои внуки, если ее дети не хотят возвращаться, и их туда насильно, как на убой, тянут палачи!
— Вы, конечно, хотите знать больше… Я вижу, вы — добрые люди, вы сами в опасности. Погодите минутку. У нас тут, на чердаке, в комнатушке живет русская девушка. Ее привела моя невестка Ида, работавшая сестрой в местном лазарете. Мы ее переодели в австрийское платье. Она была в такой же форме, как и вы. Она все знает. Хотите, я ее приведу?
Старуха, кряхтя, пошла вверх по лестнице и вернулась минут через пять с тоненькой, очень бледной девушкой. Ее русые волосы были коротко, почти под гребенку подстрижены. На лбу забавно торчал мальчишеский хохолок. Лицо носило следы загара, который исчезал там, где когда-то начинался воротник кителя. Шейка и худенькие плечики, не покрытые австрийской блузкой с большим вырезом, были бледны и по-детски худы. Старуха толкала ее в спину, тоном заботливой бабушки подбодряя и все время повторяя: — Хаб дох кейн ангст, Саня! Не бойся, Саня! Они — свои!
Где ты сегодня, через четырнадцать лет, милая, чистая, честная русская девушка? Где ты, Саня? Жива? Доехала ли до своей суровой родины? Попала ли в канцлагеря ледяного севера или давно уже закрыла свои по-русски серые, лучистые глаза?..
В сбивчивых словах девушка рассказала нам, что прямо из лагеря «остов» она попала штабной служащей в корпус фон-Паннвица. Была ранена в Хорватии и отправлена в Австрию на леченье. Там, в Альтхофене, застала ее капитуляция. Тут она узнала и о выдачах. Вырвалась из лазарета, и при помощи сестры милосердия Иды Шмальц, «нырнула» в гражданскую жизнь, по селившись в кабачке.
— Думала ли я, где я с ними встречусь? — говорила она скорбно. — Все мечтала вернуться в родную часть. А их вот как обманули и выдали! Тут, мимо нас, провозили. Из чердачного окна я их видела…
— …Генерал фон Паннвиц здесь. Боюсь, что его не сегодня — завтра отправят вдогонку за казаками. Я нашла его. Добилась разрешения встречи. Подводили передать папиросы. Была у него вчера и пойду сегодня. Англичане предложили генералу перейти в немецкий лагерь для военнопленных. «Панько» категорически отказался. — Какой же я походный атаман, если я оставлю людей и сбегу с тонущего корабля! Всего несколько дней тому назад они меня выбрали и мне, немцу, оказали полное казачье доверие… Куда они, туда и я! — сказал им генерал.
Голос Сани прерывался. По щекам лились потоками слезы — она их не вытирала. Сидевшая рядом с ней старуха, не понимавшая ни слова, но внимательно следившая за нашими лицами, сама разрыдалась вслух.
— Саня, когда пойдете к генералу, возьмите меня с собой, — попросила я.
Девушка задумалась, но затем кивнула утвердительно головой и сказала:
— Вас возьму, а его, — она мотнула головой в сторону Бориса, — опасно. Пусть тут сидит. Женщине легко, если она и в форме, а мужчину могут схватить и отправить вдогонку, в собачий ящик!
По пыльной дороге, затем какими-то закоулками, Саня повела меня в центр города. Мы подошли к большому зданию, окруженному садом. У ворот стояли часовые у пулеметов. Нас без труда пропустили. Вошли, и Саня уверенно повела меня влево. В жидкой тени молодых акаций был сооружен квадратный загон небольшого размера. Столбы и колючая проволока. У входной калитки — опять два солдата с автоматами. Посередине загона, на обычном венском стуле сидел генерал фон-Паннвиц. Это называлось, что его «вывели погулять».
Генерал издалека заметил Саню и махнул ей рукой. Солдаты разрешили нам подойти вплотную. Девушка вынула из кармана коробку немецких папирос «Режи» и протянула англичанину. Он вытряхнул содержимое на ладонь и, убедившись, что там ничего постороннего нет, протянул папиросы генералу, а коробку выбросил.
Фон-Паннвиц страшно изменился. Загар его лица казался пепельно-серым. Глубокие морщины залегли от углов рта к подбородку, виски со всем поседели. Но глаза его искрились радостью, и он улыбался широкой ласковой улыбкой.
— Здравствуй, Санечка! — сказал он по-русски.