Я, можно сказать, — не верующий в Бога. Так был воспитан советской школой. Перед комнатой главврача старший санитар сказал: — «Ну, перекрестись. Попроси Бога помочь тебе и идем». Креститься я не стал, а в душе сказал: — «Боже, помоги!» Заходим. Мой покровитель доложил врачу (нашему же, русскому), что некому дежурить в госпитале. Главврач внимательно посмотрел на меня: сверху вниз и снизу вверх. Потом отвернул голову и долго смотрел в окно. В это время на дворе шел снег. Затем поворачивает голову в мою сторону и опять рассматривает меня. Стою ни живой, ни мертвый. Решается моя судьба! Спрашивает санитара: — «А там моложе людей нет?» Потом меня: — «Сколько тебе лет?» — «Двадцать три», — отвечаю. — «Ладно, бери. Но приведи его в божеский вид и через пару часов покажи мне еще раз».
Не знаю, на кого я был похож — месяца три не бритый, не мытый. Да еще и худой. Летел я от врача как на крыльях. Все, я спасен! О ноге он не спросил. Да, видимо, и не знал по какой причине я в госпитале. Нашли тупую бритву и начали скоблить да так, что шли слезы и «конец» хоть завязывай бинтом. Когда обскоблили, умыли, я сам себя в зеркале не узнал. На меня смотрел череп, обтянутый прозрачной кожей, с большими глазами.
В эту же ночь я заступил на дежурство. Мотаюсь по палатам метеором. Угождаю каждому — кому ласковым словом, кому делом. Когда сам наелся, то стал отдавать запасы пищи голодным. Пошла слава доброго, душевного санитара. Даже главврач отметил и сказал: — «Молодец!»
Прошло с месяц. Я ожил, поправился, обмундировался. В одной из палат умер от потери крови офицер, и его комсоставовская шинель перешла в мою собственность. Перед новым 1942 годом со старостой ушел старший санитар, и главврач поставил меня во главе санитарной команды. О!!! Теперь я уже «бугор»! Кадушку не ношу. Заимел блат с поварами. Они ходили вольно и за гимнастерку, брюки или ботинки могли выменять на «свободе» сало, мясо, даже самогон. У меня же в кладовой от умерших было всякое барахло. Как-то я принес из кухни лук, постное масло и решил на плите поджарить кусочки нашего суррогатного хлеба. Пошел по помещению запах жареного лука. Больные повскакивали и кто мог ходить, подходили к плите наслаждаться запахом жареного лука. На мою просьбу вернуться на место умоляли разрешить подышать этим давно забытым запахом.
В начале 1942 года наш лагерь под названием «28-я батарея» был ликвидирован за малочисленностью: половина погибли от голода, холода и болезней, какое-то количество было отправлено в Германию. Остальных перевели в шталаг № 346. По-видимому, ранее это был военный городок. Мой главврач принял весь лазарет в шталаге, а меня утвердил в «чине» старшего санитара выздоравливающей палаты. В штате было 6 санитаров и 2 фельдшера, ну а я как старшой.
Главврач оказался моим земляком с Кубани из города Кропоткина. Его звали Тимофей Матвеевич. Мы стали приятелями. Даже иногда выпивали украинскую «горилку», если удавалось за барахло ее выменять у вольных людей. Один раз во время выпивки я спросил, что он думал, когда при приеме на «работу» так долго рассматривал меня. Он признался, что, когда увидел меня, вспомнил служившего где-то в армии своего сына и, видя мое положение, чуть не заплакал. Вот почему он отвернулся и минут пять смотрел в окно, стараясь успокоиться и не показать своих слез.
Положение больных было ужасно. Не было никаких лекарств. Заедали вши, которые размножились миллионами. Тучи вшей в одежде, в соломе и на людях. Палату иногда посещал немецкий врач. Приказывал делать мухобойки и бить мух как разносчиков заразы, а вшей не видел или не хотел видеть.
Как-то утром перед весной наш госпиталь посетил один староста из Семеновского района Полтавской области. Я ему разрешил зайти в палату и поспрашивать земляков, а сам вышел в коридор и закурил. Стою, прислонившись к косяку двери. Земляков староста не нашел, а когда вышел, глянул на меня и спрашивает: — «О чем сынку зажурився?» Я быстро состряпал такую «байку»: — «Да вот видишь, батько, одни пленные ждут родных, другие — жен, третьи — старост. А я сирота. Воспитывался в детдоме. Никого из родных нет и не знаю». Он посмотрел на меня и говорит — «Бачу, ты гарный хлопец. Если хочешь, я возьму тебя за какого-нибудь сельчанина». Зашли в мою каморку, он достал свой список, нашел в нем Дрока Николая Григорьевича. «Вот ты и будешь им. Но ты должен быть в курсе: кто был голова колгоспу, кто был голова сильрады, яки села в районе. И старайся размовлятитильки по-украински». Староста должен был посетить еще небольшой лагерь пленных на «Зеркальной фабрике» в Кременчуге. Вечером еще раз зашел ко мне, проэкзаменовал на знание сел, как я балакаю по-украински и т. п. Попросил: — «Если можно, захвати побольше гимнастерок, брюк, обуви». Завтра утром он заберет меня и едем в село Семеновка.
Вечером я сбегал к Тимофею Матвеевичу. Он одобрил затею и попросил, чтобы при возможности староста приехал еще раз и забрал его. Утром следующего дня я был наготове. Надел на себя три гимнастерки, двое брюк, в вещмешок положил хорошие сапоги. И… жду. Восемь часов утра — старосты нет, десять часов — по-прежнему, его нет. Что-то подозрительно. В голову лезут всякие мысли: может быть он передумал меня брать, может быть заболел и т. п.
При конторе нашего шталага работал один пленный — топограф. Я с ним был в хороших отношениях. Часов в двенадцать пошел к нему в надежде, что он что-то знает. Он сказал: — «Э, друг! Немцы эту «лавочку» закрыли. Они узнали, что старосты выводят не своих. Были случаи, когда партизаны отбирали документы у старост, по которым выводили своих людей. Бывало, что партизаны даже убивали старосту, а по его документам посылали своих людей и забирали тех, кто им нужен». Вот так закончилась эта авантюра. Больше этого старосты я не видел и в его селе не был.
А жизнь продолжалась. Я было воспрянул духом, что вырвусь из этого ада, но… все рухнуло в одночасье. Кроме шести санитаров и двух фельдшеров я держал около себя одного очень интеллигентного и образованного старичка. Он понравился мне, и мы его использовали для уборки в нашей каморке (мой «кабинет»), стирки белья и доставки с кухни обеда. Однажды старичок рассказал мне, что в углу нашего двора через проволоку, отделяющую нас от рабочего блока, можно купить махорки, кое-какие вещи и даже мясо. Я проверил и выяснил, что из рабочего блока люди ходят на табачную фабрику, засолочную, пилораму и на другие работы. С работы каждый несет, что достал. Вечерами у них целый базар. Идет торговля, обмен. А этот блок выходил торцом к нашему двору.
Однажды наш «адъютант» купил кусок печени. Поджарил на растительном масле и подал мне. Я поел. Показалось, печень сладит. Подсолил. Не помогает — и все сладит. Не стал есть и запретил ему брать на базаре что-либо. Через пару недель немцы расстреляли каких-то трех «ялдашей». Оказывается, они ночью проникали в морг, разрезали животы трупам, извлекали внутренности, в основном печень, и торговали ими. Так вот какую печенку мне поджарил мой помощник! А я когда-то слышал или читал, что человеческое мясо сладит и эту сладость перебить ничем нельзя.
По данным СМИ в немецком плену было приблизительно пять с половиной миллионов человек, из которых осталось в живых не более трех миллионов. Не могу подтвердить или опровергнуть эти цифры, но по Кременчугскому шталагу № 346 из сорока восьми тысяч к весне 1942 года осталось в живых две-три тысячи человек. Основной причиной гибели пленных был страшный голод. Дальше: холод, отсутствие медикаментов, тяжелый изнурительный труд и отсутствие какой бы то ни было гигиены. Люди месяцами не мылись, не брились, а о стирке белья и говорить не приходится.
Все это привело к появлению огромного количества вшей. Этих кровососов я видел и раньше (в 1933 году), но таких вшей, размером чуть ли не с муху, увидел впервые. Они так размножались, что забивали собой шинели, нательное белье, солому, где спали больные. Все было забито вшами так, что иногда не видно было гимнастерки или брюк. Из рассказов отца и деда о гражданской войне я знал, что вши — это предвестники тифа. И он должен был, вот-вот, начаться в лагере. Вырваться из лагеря с помощью старосты не удалось. Стал искать другие варианты. Не дай Бог, появится тиф — все! Сразу же введут карантин, а это — верная гибель. Если меня не сломили голод и холод, то тиф не помилует, так как увернуться от него не будет никакой возможности.