Конечно, мы ему сочувствовали, но стало ли ему от этого легче?
По окопам прошел замполит, отбирая от нас красноармейские книжки и комсомольские билеты. Кстати, комсомольские билеты он вручил всем нам, молодым, недели две назад, прямо на передовой, хотя никто никаких заявлений не писал и никто ни у кого ничего не спрашивал. Но когда уже дают, ведь не откажешься, могли запросто решить, что ты собираешься бежать к немцам.
У нас в расчете произошли некоторые изменения. Григорян и еще один курсант-армянин решили выводить или выносить (как придется) Сагагелова, и вторым номером у меня стал Михаил. И, естественно, в расчет включился Мозговой. Хуже всего было Аванесову: у него в ящике оставалось четыре мины, а свободного лотка не было. В конце концов он всунул их в вещмешок.
Зеленая ракета, наш сигнал. Это впервые, до этого у нас никаких ракет не было. Выбрались из окопов (очень жаль было такой хорошей позиции) и двинулись. Уже через несколько минут где-то впереди завязалась жаркая перестрелка, видимо, наши стрелки уже столкнулись с немцами. И сразу — множество осветительных ракет, и сразу — снова артиллерийский огонь из многих орудий во всей ферме, и где мы были, и где уже нас не было. Где-то там, спереди, раздалось жидкое «Ура!» и сразу заглохло. В свете ракет видим, несколько танков с автоматчиками на броне идут туда, где стрельба. Решаем начать и мы.
Устанавливаем миномет прямо в воротах полуразрушенного коровника и принимаемся за работу. Дикин стоит, прижавшись к откосу ворот, а мы с Михаилом — мину за миной, мину за миной. По танкам. Танку мы сделать ничего не можем, но Дикин кричит: «Хорошо, хорошо!» Говорит, что наши мины рвутся удачно, немцы с танков так и посыпались горохом. А мы свои мины туда же, в кукурузу.
А снаряды рвутся все чаще и чаще, и многие достаются нашему коровнику. Вот вскрикнул Мозговой, к нему добежал Аванесов, вернулся, собрал у нас все индивидуальные перевязочные пакеты, говорит, что у Мозгового прямо-таки разворотило все левое плечо. Даже, говорит, невозможно такое сделать осколком, может, целый снаряд попал, да не разорвался? Кто его знает, на войне все возможно.
У нас заканчиваются мины. А ружейно-пулеметная стрельба впереди как-то перемещается, видно, наши стрелки все-таки продвигаются куда-то. А мы — можем так и остаться здесь. Можем и навеки, так как огонь орудий и танков по нашим коровникам превратился в какой-то шквал, причем нам кажется, что вообще все снаряды достаются только нам.
Дикин говорит: «Выпускаем последние мины, и бегом к стрелкам».
— А я? — жалобно вырывается у меня.
Им-то хорошо налегке, а с минометом не очень-то побегу. Был бы Григорян, он бы этот миномет одной рукой и с какой угодно скоростью на край света утащил, а я совсем не Григорян.
Дикин раздумывает несколько секунд: «Взорвем миномет!»
Последние мины улетают туда, в прикрытое небольшим снежком кукурузное поле, мы уже поднимаемся, но Дикин вдруг говорит мне: «А ну-ка, сбегай, посмотри, что там с Мозговым». Я бегу, а снаряды рвутся, пришлось два раза лечь. Добираюсь туда, где в углу коровника лежал Мозговой, а угла нет, весь он обрушился, и я только ощупал груду битого кирпича.
А Мозговой был родом из того самого Ардона, на который мы все это время наступали, там жили его родители.
Я вскочил, чтобы бежать назад, к своим, и в это время прямо в воротах, где стоял наш миномет, разорвался снаряд. Думаю, спастись ни у кого из наших не было никаких шансов.
И тут меня охватил страх. Я уже немало был на войне, видел многое, видел смерть, но как-то никакого страха не испытывал. Впрочем, психологи утверждают, что это нормально для детского возраста, значит, у меня была еще детская психология. А тут прямо какой-то ужас. Все-таки одному человеку на войне плохо.
Я рванулся бежать к воротам. А снаряды рвутся. Мы различали, когда летит один снаряд, а когда летят сразу два, звук совсем другой, мы называли его «гармошкой».
И вот слышу, «гармошка». Ложусь, один разрыв, другой.
Я вскакиваю и…
Значит, был третий. Взрыва я не услышал. Удара по подбородку не почувствовал. Ощущение было одно — на меня, на мою грудь навалилась огромная, невероятной тяжести стена. Я сделал два шага, выронил винтовку, попытался оттолкнуть эту стену руками, закричал (или только открыл рот) и… перестал существовать.
Вот так, просто и легко умирают люди на войне. Несколько секунд страха, и тебя нет. И заботы твои все закончились. Не надо бегать с осточертевшим минометом на спине, прислушиваться к щелканью пуль по кукурузным стеблям, постоянно опасаться, что каким-нибудь шальным снарядом оторвет руку или ногу, жалеть, что до сих пор в вещмешке еще лежат две банки рыбных консервов из неприкосновенного запаса (сухари я давно съел), думать, как решить проблему с начисто сгнившей правой портянкой.
Как пел Высоцкий много лет спустя: «А на кладбище все спокойненько, исключительная благодать».
Однако Смерть, собирая обильную жатву на этом заснеженном поле, посмотрела на мое пацанячье безусое лицо и нецелованные губы, только задела меня своим черным крылом и сказала: «Ладно, живи».
Правда, она не сказала, как мне предстоит прожить последующие годы, а то я мог бы и отказаться от ее милости.
Но со Смертью не спорят.
6. С ТОГО СВЕТА
Сколько времени пришлось мне побывать на том свете, не знаю. Не догадался на часы посмотреть ни до, ни после. Но, видимо, недолго, иначе мне бы оттуда не вернуться… И скажу точно, что не видел я никакого длинного тоннеля с неким туманным сиянием вдали, как описывают это некоторые люди, побывавшие на грани жизни и смерти. Просто меня в это время не было, не существовало.
И вот я возник и открыл глаза, но сразу же их закрыл, так как прямо в лицо мне был направлен луч электрического фонарика. Я лежал на спине на груде битого, кирпича, кто-то поддерживал меня за плечи, а другой обматывал мою голову бинтом.
«Зачем? — тупо подумал я. Никакой боли в подбородке я не ощущал, боль, сильнейшая, невыносимая была во всем остальном теле, как будто все оно было разорвано на мелкие кусочки, которые как раз и нужно было как-то собирать вместе, а не мотать что-то на голову.
Люди, которые занимались мной и которых я не видел, тихо переговаривались между собой, но говорили они не по-русски и не по-немецки. Тогда я особого внимания на это не обратил, но впоследствии мне пришлось немало об этом поразмышлять. И не только мне.
Меня подняли под руки с обеих сторон, и я сделал несколько шагов, но на этом мое путешествие и закончилось: сильнейшая боль в груди молнией пронзила меня, почему-то справа налево, в глазах взметнулось красное пламя, и я снова полностью отключился.
Мне кажется, что во время этого скорбного пути, когда меня вели (несли? тащили?), я несколько раз приходил в сознание и снова терял его, но категорически утверждать это не буду — уж больно память моя в тот момент была ненадежной.
А вот уже нечто более определенное. Я нахожусь в полулежащем положении на каком-то старом рваном диване и пытаюсь осмотреться. Помещение небольшое, похожее на блиндаж. В дальнем углу на грубо сколоченном из досок столике горят две немецкие свечки-плошки. В блиндаже несколько человек. Ближе всех ко мне стоит высокий человек в шинели и высокой фуражке. Я сразу решаю, что это офицер. На рукаве шинели читаю надпись на черном фоне «Вестланд». Против нас в последнее время действует немецкая дивизия СС «Викинг», а она состоит из трех полков: «Нордланд», «Вестланд» и «Дейчланд».
Значит, я у немцев.
Дальше, у противоположной стены, стоит человек, хотя и плохо мной видимый, но он в военной форме. У входа я вижу две трудно различимые фигуры, но они явно не немцы. И все ведут какой-то разговор, которого я не понимаю, да я его и не слушаю.
И снова красное пламя, и я потихоньку начинаю сползать с дивана. Офицер резко поворачивается, хватает за плечо и не дает мне упасть на пол, а дальше я уже ничего не вижу и не слышу.