В Германии долго отец не оставался. Тоска по Родине звала его домой и когда в 1921 или в 1922 г.г. в Советской России была объявлена амнистия желающим вернуться на родину эмигрантам, то отец принял предложение советского правительства.
Сразу же по прибытии в Ленинград, следователь спросил его во время допроса, почему он вернулся в Россию. «Так вы же объявили амнистию», — простодушно ответил отец. Следователь посмотрел на него с некоторым сожалением, как смотрят на несмышленышей, и произнес: «Ну и дурак же вы!»
Безусловно, проходя в последующие 20 лет мытарства советского рабоче-крестьянского «рая», отец не раз соглашался с суждением доброжелательного следователя. Лично я убежден, что возвращение отца было самое лучшее, что он мог тогда предпринять. Не вернись на родину, отец не встретил бы мою маму и я не появился бы на свет или имел бы другого отца. Но тогда я был бы совсем другим человеком, с другими задатками и склонностями. Я не был бы этим моим, единственным и неповторимым «я» Юрия Кругового, которым, я должен со всей скромностью заявить, я все еще остаюсь очень доволен. Несмотря на то, что это мое «я» доставляло мне в жизни немало неприятностей. И быть другим я не хотел бы.
Советскую власть отец не терпел всеми фибрами своей души. В семье своих взглядов не скрывал, но и не был достаточно сдержан в кругу друзей и собутыльников. Однажды в компании, в состоянии, когда человеку море по колено, отец объявил присутствующим, что Харьковский тракторный завод (ХТЗ) — гордость социалистической индустриализации страны, построен на костях кулаков. Товарищ донес на него, и отец был арестован.
Мать моя, врач-гинеколог, не была настроена так радикально воинственно, как мой отец, но и она страдала от лицемерия и лжи, пронизывавших все сферы советской жизни, осуждала жестокость власти и подчеркивала превосходство жизни в царской России (и в смысле личной свободы, и в смысле материального благосостояния) над жизнью в Советском Союзе.
В раннем детстве, во время поездок моей мамы к родственникам на Кубань в ст. Изобильную и в Ставрополь, я бывал свидетелем разговоров о белых и красных. Симпатии собеседников неизменно были на стороне первых. Что означали эти слова в действительности, я тогда еще не понимал, поэтому, когда на улице я встречал казака в красной рубашке, то он представлялся мне человеком злым. Напротив, казаки в белых рубашках в моем детском воображении были людьми, заслуживающими всяческого уважения и доверия. Отпечатался в детской памяти старик Карагодин, бывший хуторской атаман, кричавший с выражением неповторимого презрения на лице: «Тоже называется власть. Даже гвоздика нет у них… гвоздика!» Карагодин погиб при раскулачивании.
Сходное мнение о советской власти имела и наша хозяйка — Прасковья Яковлевна Шатрова, в доме которой в рабочем районе Харькова, на Основе мы снимали квартиру. Ее определение господствующего режима было исчерпывающе ясным: «б…андитская власть!» Правда, ее не трогали. Власти смотрели на нее, как на отсталую, классово несознательную женщину. Была она вдовой рабочего, а второй ее сын — Женька, был к тому же партиец-коммунист. Конечно, несколькими годами позже ее не спасло бы и ее пролетарское происхождение. Но, к своему счастью, она умерла до начала массовых арестов в средине 30-х годов.
Ко всему этому, в памяти были живы образы умиравших на улицах Харькова крестьян, которых голод 1932-33 годов, организованный государством с целью сломить сопротивление деревни коллективизации, пригнал умирать в город. Трупы вывозили на грузовиках и сбрасывали в овраги. Это я знаю точно. В такой овраг свалили «по ошибке», упавшую на улице в обморок пациентку мамы. Милиционеры приняли ее за мертвую. Ночью, придя в себя, она выбралась из оврага и побежала назад в город. От нервного шока у нее началось сильное кровотечение. Утром она пришла в диспансер на прием к маме и рассказала ей все. В ее памяти мучительно застыла картина еще живой поднятой к небу руки, судорожно качавшейся в лучах повисшего над оврагом месяца. И это не выписка из романа Стендаля или рассказа Толстого. Это факт! Я видел изможденных крестьянских детей, сидевших на грязных тротуарах и в подворотнях дворов и жалобно просивших — «хліба!»
Неудивительно поэтому, что уже в мальчишеские годы у меня складывалось критическое отношение к советской власти. Вне всякого сомнения, в моих глазах отец был борцом за правое дело. Также я не мог не восхищаться дядей, священником на Кубани, который в последние месяцы гражданской войны, вскочив на коня, личным примером увлек за собой восставших против большевиков станичников.
Это была, однако, только одна сторона медали. На другой были: школа, книги, кино, газеты, радио, мелодичные задушевные песни. Песни эти создавали лучшие композиторы на тексты лучших поэтов. А на песню ведь особенно отзывается душа русского человека.
Все это, были мощные средства, которыми партия, правительство и лично тов. Сталин определяли сознание молодого послереволюционного поколения. Ведь не могли же мы не согласиться с тем, чему нас учили в школе (ведь это внушали нам и родители в семье), что нужно помогать бедным и слабым, защищать их от посягательств и эксплуатации богатыми и сильными, и бороться за права угнетенных во всем мире. Это были самоочевидные истины. Октябрьская революция, внушали нам, свергла власть эксплуататорских классов в России и установила власть и равенство трудящихся. В то же время, как учит тов. Сталин, период построения социализма в одной стране идет рука об руку с обострением классовой борьбы. Остатки недобитых эксплуататорских классов ведут ожесточенную борьбу против достижений революции и стремятся к реставрации капитализма. В этих условиях террор против них есть законная защитная мера партии и государства, охраняющая завоевания трудового народа.
Все это не могло не оставить следа в душах молодых людей и так возникал парадокс двойственности сознания молодого советского человека. С одной стороны я видел жестокость и бесчеловечность режима и морально эти стороны советской действительности отталкивали меня, с другой стороны власть сохраняла значительную долю легитимности. Сказал же ведь Ленин (его авторитет оставался силен): «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно!» И разве не доказали Маркс и Энгельс теоретически, что история, хотим ли мы этого или нет, ведет на основе объективных и незыблемых законов экономики к неизбежной исторической победе коммунизма? Разве возглавленная Лениным и Сталиным революция не доказала на практике того же? Не значит ли это, что на их стороне правда? Это была типично русская постановка вопроса. Моя мальчишеская душа раздиралась противоречиями, и только я сам мог преодолеть их. Я должен был научиться думать, действовать и жить не по чужой указке, а по своему уму, т. е. добиться того, чему всегда противодействовали все властители мира, кто бы они ни были.
Арест моего отца обострил мое духовное и умственное, хотя еще очень несовершенное, зрение. Я вскоре убедился, что «ежовые рукавицы» и «меч пролетарского правосудия» были орудиями чудовища, которое, руководствуясь инстинктами уничтожения и власти, вырывало у моих одноклассников отцов. И не только у простых смертных, как в моем случае, но и в семьях ответственных партийных и хозяйственных работников, как у Лили Коган и Жени Генкиной.
Не могу здесь не отметить такта и предупредительности со стороны учителей и школьных товарищей. Никто из них ни разу не намекнул нам, что мы дети «врагов народа». Доброжелательность преподавателей, в том числе директора школы — латышки (члена компартии и пациентки моей мамы) Анны Яковлевны Вольф и открыто дружественные отношения с товарищами оставались неизменными вплоть до окончания школы в мае 1941 года.
Эти проявления порядочности в личных отношениях еще ярче оттеняли безличную жестокость и принципиальную бесчеловечность системы, которые не могла смягчить в нашем сознании бессовестная лживость вездесущей пропаганды.
Ко времени возвращения моего отца из тюрьмы, я был уже твердо убежден, что настоящий враг и есть сталинский большевистский режим. И с этим режимом необходимо бороться не на жизнь, а на смерть. Этот окончательный для меня вывод был еще главным решением сердца. Объективность законов экономики и истории еще не ставилась мной под сомнение в ранний период поисков ответов на мучившие меня вопросы. Для этого у меня еще не было необходимой подготовки и знаний. Вывод ума пришел позже. Но в выборе между человеком и незыблемыми законами экономики и истории, я сделал выбор в пользу человека. Ум мой позже подтвердил правильность моего первоначального выбора. Экономика, объявленная главным движущим фактором истории и регулятором общественных отношений, оказывается в любых ее политических ипостасях лжебогом, требующим для себя человеческих жертвоприношений. Логика сердца, как учил Паскаль, оказывается часто вернее логики рассудка.