В канун западного Рождества, т. е. 24 декабря 1944 года, я прибыл в Италию в Казачий Стан атамана Доманова. На станции Карния, где я вместе с моими спутниками вышел из вагона военного поезда, ко мне подошел кавказец в зеленой, видавшей виды, солдатской куртке и папахе, обнял меня и сказал по-русски (ошибиться он не мог, т. к. поверх моей летней шинели алел башлык, а голову украшала белая с красным верхом кубанка): «Здравствуй, брат-казак!»
В этом районе также были расположены кавказцы с семьями под водительством ген. Султана Клыч Гирея. В Толмеццо, где находился штаб атамана, меня встретила пришедшая из горного итальянского села мама. Но в тот же вечер я отправился в 1-е Казачье Юнкерское Училище в Вилла Сантина.
Кончилась война. 1-го июня 1945 года я не откликнулся в австрийском городе Лиенце на более чем любезное приглашение фельдмаршала Александера репатриироваться в Советский Союз и ушел в горы. А ведь безупречными манерами этого британского джентльмена, вероятно, восхищался в 1921 году в Прибалтике мой отец. И чины у них, наверное, были почти одинаковые. И вот, поди, королевский офицер и джентльмен дал приказ бить палками беззащитных женщин, стариков и детей.
Так начались годы моей беженской жизни в лагерях перемещенных лиц (ди-пи): в Лиенце, Капфенберге, один семестр в студенческом общежитии в Граце и, наконец, в декабре 1945 года я перебрался в Зальцбург. Но в Зальцбурге я оказался непоседой.
В воскресенье на Страстную неделю весной 1948 года, я окончательно вернулся в Зальцбург, где проживала моя мама. Она не знала, где я пропадал почти 10 месяцев после получения аттестата зрелости в русской гимназии в том же лагере Парш (мое свидетельство об окончании средней школы в Харькове пропало во время выдачи казаков под Лиенцем, и мне пришлось повторить последний класс), но подозревала, что я снова ввязался в какое-то опасное предприятие.
Интуиция не обманула маму. Действительно все эти месяцы я провел в Вене, где по заданию австрийского Отдела Национально-Трудового Союза (НТС) я вызывал недовольство и гнев советских органов безопасности своим наглым поведением. В 1920 году в этом городе в своей квартире, в доме по неизвестному мне адресу, сидел за столом мой отец и писал свои первые стихи. В 1947 году в этом же городе я сидел за столом в своей квартире и писал свою первую листовку, обращенную к офицерам и солдатам Советской армии. Мои друзья в Зальцбурге размножили ее, а вечером 7-го ноября 1947 года, в 30-ю годовщину Великой Октябрьской Революции, в Вене произошел большой скандал: в местах расположения советских войск в Вене были разбросаны листовки, призывавшие советских воинов совершить новую, на этот раз подлинно освободительную национальную революцию.
Эффект, произведенный листовками на советские власти, превзошел все наши ожидания. Подтвердилась еще одна истина, прочитанная отцом на стене одиночки в харьковской тюрьме: «Ложь под покровом правды ничего так не боится, как открыть свое лицо». Мы, кучка молодых идеалистов — русских эмигрантов и бывших советских граждан — воинов Освободительного Движения — срывали маску с лица антинародной диктатуры, и она испугалась нас.
Сейчас, в мои оставшиеся мне годы, а может быть только месяцы, жизни, с тремя четвертями века за моими плечами, я часто задаю себе вопрос: как же выжил я за все эти годы, когда меня могла свалить пуля партизана, скосить пулеметная очередь летящих на бреющем полете штурмовиков, разорвать на части или засыпать под развалинами домов вместе с прячущимися в подвалах детьми и их матерями падающая наобум с ночного неба бомба. После войны меня могли бросить в кузов грузовика с раскроенной головой британские солдаты в Лиенце, похитить на улице Вены контрразведчики СМЕРШа Центральной Группы Войск.
Лично для себя у меня есть ответ. Сохранил меня Бог молитвами моей мамы. Почему оказал мне такую милость, я не могу знать. Ведь сколько погибло моих товарищей, бывших, во всяком случае, не хуже меня. Может быть, Он ожидал от меня умножения доверенных мне при рождении «талантов». Если так, то я надеюсь, что хоть отчасти я исполнил Его волю.
Его цели служили, думается, также двое русских военных в штатском, которым было поручено выследить и схватить меня. В своих сердцах они, по-видимому, не считали меня врагом, знали, что я, как и они, люблю нашу страну и служу ей. Они дали мне, у меня есть основания так думать, выйти из расставленной мне западни.
Когда в день моего возвращения мама подошла в лагерной церкви в конце службы к кресту, отец Данила, известный всему лагерю молитвенник и чтец человеческих мыслей, сказал ей: «А Вам радость будет. Сын Ваш приедет!» Через час я обнимал плачущую от счастья маму.
Кажется, в 1949 или 1950-м году на меня навалилась беда. У меня возобновился туберкулезный процесс. В первый раз мне поставили диагноз зимой 1945 года, когда я был юнкером 1-го Казачьего Юнкерского училища в Казачьем Стане. Я получил отпуск по болезни. В Терско-Ставропольской станице, где мама была врачом, в горном итальянском селе мама выходила меня. Теперь болезнь возвратилась с умноженной силой. У меня обнаружили туберкулез горла и две больших каверны на правом легком. И опять меня обласкала судьба. Стрептомицин, незадолго до этого открытый антибиотик, полностью излечил туберкулез горла. Пневматоракс, вдувание воздуха в пространство между ребрами и легкими сжал каверны и они заросли, не оставив даже видимого рубца. Такое полное излечение сделало возможной мою иммиграцию в США в январе 1957 года.
Туберкулезный санаторий для перемещенных лиц был расположен в лесу на склоне горы Гайсберг над лагерем Парш. Санаторий был великолепно оборудован медицинской техникой с высококвалифицированным медперсоналом. В санатории проходили лечение беженцы из всех стран Восточной Европы, от очень тяжело больных до пациентов с процессом в начальной стадии. Когда ночью в лесу у санатория кричал филин, мы знали, что кто-то из тяжко больных умрет.
И вот здесь прошлое опять настигло меня. Я был очень компанейский человек, и у меня было много друзей. Мы много дурачились, и я думаю, что это жизнеутверждающее качество моего характера способствовало моему окончательному выздоровлению.
Я любил посещать палаты больных и по-дружески беседовать с ними. Однажды вечером я зашел в палату одного тяжело больного украинца, которого я не знал близко. Он лежал в палате один. Лицо его было типично для чахоточных больных, изжелта бледного цвета. Он лежал на кровати, не двигаясь, и с трудом хрипло дышал. С обоих углов его губ стекала двумя струйками кровь. Видно было, что он умирал. «Ты откуда?» — с сипловатым придыханием спросил он меня. «Из Харькова», — ответил я. «Из Харькова? Подожди, не уходи. Садись вот на этот стул. Я должен тебе что-то сказать!»
Я сел, приготовился слушать, но совсем не ожидал того, о чем он стал говорить. Это была настоящая исповедь. Он поведал мне, что он был в числе тех солдат внутренних войск НКВД, которые приняли участие в сожжении живьем политзаключенных в здании НКВД в октябре 1941 года в Харькове.
Он рассказал, как заключенных привезли в пустое здание и разместили в верхнем этаже, как заложили взрывчатку на предпоследнем этаже и как затем подожгли дом.
Солдаты обступили здание с автоматами в руках и собаками. Когда огонь и дым стали подниматься выше и выше, заключенные стали кричать, и эти крики услышали жильцы близлежащих домов. Затем пламя проникло в предпоследний этаж, взрывчатка вспыхнула, и со страшным грохотом все здание рухнуло вниз. Приказ был выполнен.
Я прослушал рассказ. Многие и недобрые мысли взвихрились в моей голове. «Там мог быть мой отец!» — обожгла меня пламенем мысль. «Что мне делать?» Захваченный почти непреоборимой эмоцией, я было подумал спуститься в лагерь. Там в моей комнате у меня хранился новехонький бельгийский маузер калибра 7.65. Взять пистолет с собой, вернуться в санаторий и застрелить злодея.
«Но что это изменит?» — вдруг заговорил во мне другой, внутренний голос. «Какое же здесь восстановление справедливости? Ведь это просто беспримерная месть, и она лишь добавит новое зло к уже совершенному злу». «Так может быть, пойти к американцам, разыскивающим военных преступников, и сообщить им о нем?» — спросил я снова себя.