Конечно, утром 29-го мая об уже совершившейся развязке мы еще не знали, и день этот начался для меня беззаботно и приятно. После полудня я встретился с давнишней знакомой, которую я больше года не видел. Познакомился я с ней в 1943 году в Берлине. Она была латышкой, рожденной в России, встречался я с ней на вечеринках, на которых собирались привезенные на работу в Германию земляки… В расположении казачьих беженцев она оказалась случайно с группой власовских пропагандистов, занесенных передрягами войны в этот уголок в Австрию в километре от Терско-Ставропольской станицы. Каким-то образом мы столкнулись друг с другом и, как старые знакомые, решили провести время вместе и в описываемый день. Было около четырех часов дня, мы сидели под деревом недалеко от реки. Дав волю фантазии, я рисовал перед воображением моей подруги увлекательные картины предстоящей нам в эмиграции жизни. В этот момент из-за кустов показались два тяжело дышащих юнкера. Я спросил их, что слышно нового и куда они так спешат. Наскоро и торопясь, они сообщили, что стряслась беда. Вскоре после полудня в Амлах, к месту, где скучилась группа юнкеров, приблизилась открытая военная машина. В ней, кроме шофера, сидел английский полковник и переводчик. Шофер затормозил, полковник поднялся с сидения и через переводчика объявил: «Казаки, ваших офицеров вы больше не увидите. Я знаю, что вы — храбрые люди. Но у вас есть только один путь — путь в Россию».
После этого автомобиль круто повернул и помчался назад в Лиенц. Всполошенные юнкера, обсудив положение, решили немедленно разослать гонцов в близлежащие полки и станицы, предупредить казаков и их семьи и поднять тревогу.
Новость грянула, как гром среди ясного неба. Хотя я, как было сказано выше, не доверял англичанам, но к такому обороту дела я все-таки не был готов. И вот это самое страшное пришло: «Назад! В ненавистный сталинский застенок!»
Заманчивые картины предстоявшего в мечтаниях эмигрантского бытия развеялись, как дым. Нужно было искать пути противодействия неизбежному, выносить решения за себя и вместе с другими за всех. Как-то сразу пришло в голову: «Я должен быть теперь с моими товарищами. Там мое место. Там мой долг».
Я проводил мою опечаленную и встревоженную знакомую в расположение власовцев (увы, больше ее я никогда не встретил) и возвратился в нашу палатку в Терско-Ставропольской станице. Я разъяснил маме создавшееся положение и мотивы принятого мною решения. Конечно, в моих мотивах было много от подсознательного эгоизма, инстинкта самосохранения. Лишь мама не думала о себе. Она ничем не показала, как ей больно, что я оставляю ее и ухожу, может быть, навсегда. Она только хотела блага мне. Поэтому одобрила мои доводы. Вдруг ей пришла в голову какая-то мысль, она порылась в вещах и вытащила мой старый домашний костюм, который она возила со времени нашего ухода из Харькова в августе 1943 года. Завернула костюм в пакет и дала мне: «Возьми, он может тебе пригодиться».
Затем она взяла в руки икону Спасителя в старом серебряном с позолотой окладе. Эта икона сопровождала маму с дней ее юности на всех извилинах ее жизненного пути с той поры, когда она в 1910 году оставила родную семью и Ставрополье и поехала учиться, сначала в Москву, а оттуда в — Харьков. Я стал на колени, мама благословила меня. Поднявшись, я вышел из палатки и зашагал по дороге в Амлах. На сердце было тяжело.
Весь день в долине Дравы стояла великолепная летняя погода. Светло и солнечно было и теперь, но с горного кряжа на северо-запад от Лиенца переваливались через хребет, контрастируя с радостной голубизной неба, сползали по скатам гор темные клубящиеся тучи. Странное чувство овладело мной. Я остановился и погрозил кулаком тучам, воскликнув: «Даже небо против нас!» Резкий порыв ветра сорвал с моей головы шапку, и она покатилась по земле. Я поднял ее, надел на голову и продолжал свой путь в Амлах.
Как показали события ближайших дней и годы спустя, мой бунт против неба не был мне зачтен, и я благодарю Бога за милость, которую я не заслужил.
И вот, более чем полстолетия после этих событий, я сижу за моим письменным столом в далекой Америке, о которой тогда мне не приходила в голову ни одна мысль, и записываю воспоминания этих незабываемых дней.
Когда я пришел в училище, я не заметил среди юнкеров ни тени паники. Возглавлял училище портупей-юнкер инженерного взвода Михаил Юськин. Мне выделили место в покрытом соломой углу амбара, где расположились и другие юнкера нашей полубатареи.
Довольствие я взял сам себе: на площади перед амбаром была навалена гора консервов, их привезли за день до этого англичане.
В другом амбаре группа юнкеров под водительством знавшего английский язык юнкера Полухина, сына командира артиллерийской полубатареи (эмигранта из Франции), выводила белой краской на черной доске объявление голодовки протеста: «We prefer hunger and death, then to return to USSR».
Затем доски с этой надписью были установлены на окраинах Амлаха у дорог, ведущих на запад и восток — в Лиенц и Шпиталь.
От всего этого времени в мою память врезались лишь два воспоминания. Первое: наблюдение юнкеров о реакции англичан на выставленные черные доски протеста с объявлением голодовки. Одни ругались, но были и такие, которые жестами выказывали сочувствие, и, как нам казалось, ободряли нас.
Эти знаки сочувствия поднимали дух юнкеров, укреплялось убеждение, что, увидев нашу решимость, английское командование откажется от своего намерения выдачи казаков и их семей на расправу большевикам. Бесконечно повторялся довод, что, рассуждая логически и следуя соображениям собственного интереса, капиталистическая Англия не может быть другом коммунистов-большевиков, смертельных врагов капитализма… Так вот мое второе воспоминание связано с тем, что в вопросе наших возможностей побудить британское командование к отмене приказа о репатриации антибольшевиков-казаков я оставался таким же скептиком, каким я был в беседе с моим несчастным дядей-идеалистом.
Не отрицая в принципе пропагандной ценности идеи голодовки, я, весьма сомневаясь в ее успехе, высказал мысль, что с целью сохранения наших физических сил, то ли для оказания возможного сопротивления, то ли для ухода в горы, нам для самих себя не следует принимать наше заявление об отказе от пищи слишком буквально. Ведь англичане первые нарушили данное генералу П.Н. Краснову обещание о невыдаче офицеров советским властям.
Мои соображения были решительно отвергнуты. Я думаю, что несогласившиеся со мной товарищи были по-своему правы: когда люди, борясь за правое дело, считаются с вероятным смертным исходом, им претит лгать.
Юнкер, фамилию его я не помню (кажется, Юхнов, он был учителем до войны), запальчиво возразил мне, что, если мы хотим, чтобы англичане поступили честно с нами, мы должны доказать, что мы честны в своих словах и поступках, и у нас слово не расходится с делом. Голодовка и есть доказательство нашего принципиального отвержения коммунизма.
Он подчеркнул, что премьер-министр Англии — Черчилль, убежденный и последовательный враг большевиков и советской власти еще со времен Гражданской войны в России. Меня он упрекнул в неверии в правоту и моральную силу нашего дела.
Наступили сумерки, стемнело, и мы разошлись по своим местам. Нужно было выспаться и набраться сил. Многие из нас решили отправиться рано утром в лагерь Пеггетц, чтобы поддержать беженцев, которым завтра угрожала насильственная репатриация.
Утро 1-го июня выдалось прохладным и ясным, голубизной сияло небо, на склонах гор не висели больше темные тучи.
Все были на ногах, и несколько групп юнкеров уже ушли в лагерь Пеггетц. Приведя себя в порядок, подтянутые, в форме и погонах, отправились и мы, юнкера-артиллеристы: портупей-юнкер Вячеслав Пилипенко, Саша Фомин (богатырского роста и силы, очень добродушный. В Италии у него была кличка — piccolo bambino — маленький мальчик), Баранников (астраханец, имени его не помню; перед войной был курсантом училища торгового флота и немного говорил по-английски), и я. Никакой подавленности в ожидании предстоящих событий мы не чувствовали. Весь путь от Амлаха в Пеггетц мы прошли, перебрасываясь разными незначительными замечаниями. Молодость и сила брали свое, и страха мы не ощущали.