Охраняли нас на работе плохо. Наша бригада при работах по выправке пути растягивалась метров на сто, а конвоиров было всего четыре, где же им было за нами уследить. Из нашей бригады побегов не было, а из колонны двое заключенных предприняли такую попытку, но через двое суток уже привезли к воротам два трупа. И два дня при выводе на работу каждую бригаду останавливали возле лежащих на земле двух оборванных кукол, еще несколько дней назад бывших живыми людьми. Затем бригадный строй поворачивали налево, минуты две заставляли смотреть на убитых, а потом уже гнали дальше. Это было такое чекистское воспитательное противопобеговое мероприятие. Мне пришлось увидеть такое один единственный раз, но люди опытные рассказывали, что это был повсеместно применяемый прием.
Беглецы, скорее всего, были убиты местными нанайцами. Нанайцы получали за каждого беглеца, живого или мертвого, по 300 рублей и по два пуда муки, а оплата мукой практиковалась еще с царских времен. Я повторяю — живого или мертвого, однако нанайцы, отличные стрелки, никогда не приводили беглецов живыми… Вообще, нанайцы очень боялись русских людей. Я знаю случай, когда двое пьяных слесарей с нашей автобазы начисто разогнали целый нанайский поселок домов в сто, хотя у каждого нанайца висит на стене три-четыре ружья, ибо настоящий охотник никогда не пойдет с одним и тем же ружьем на рябчика или на лису.
А нанайцев никак нельзя назвать трусливым народом. Например, у них считалось позором убить медведя из ружья, причем позор этот распространялся и на потомков. Так и говорили: это, мол, идет тот самый, у которого дед убил медведя из ружья.
Охотились же на медведя так: двое специально дрессированных на медведя собак обнаруживали медведя в тайге и сажали его на землю. Собаки носились вокруг медведя навстречу друг другу и не давали медведю встать, хватая его сзади за «штаны». А охотник тем временем вешал ружье на сучок, вытесывал тонкую жердину, насаживал на нее стальное острие и с такой самодельной рогатиной и ножом шел на медведя. Собаки, случалось, гибли. Но я не слышал ни об одном случае, чтобы в такой схватке пострадал нанаец.
Бригадир Соловьянов относился ко мне нормально, ничем не выделяя, но это продолжалось недолго. Рассказываю, почему.
Когда мы находились на карантине, переписка не разрешалась, а когда перешли в общую зону, нам разрешили посылать одно письмо в месяц, с обязательной проверкой лагерной цензурой. Я сразу же написал письмо матери и сообщил ей свой, теперь уже возможный для ответа адрес. Я долго думал, как мне сообщить матери о суде и сроке, но так ничего путного и не придумал и написал что-то туманное и уклончивое.
Через два месяца я получил посылку, первую посылку в лагере. В посылке была кукурузная крупа, небольшой кусочек сала, немного фасоли и две большие пачки листового табаку — в ту пору колхозы нашей станицы занимались табаком. Правда, при проверке посылки на вахте проверяющий надзиратель, понюхав табак и сказав: «Ой, как хорошо пахнет!», половину табака забрал себе, но это по тем временам и тем порядкам было еще слава Богу.
Тут же, на вахте, меня предупредили о том, что на меня по дороге до барака могут напасть, но наш барак находился очень близко от вахты, и я успел проскочить без приключений, хотя какие-то темные фигуры возле меня появились.
Сразу же в бараке я выделил достаточную, по моему мнению, долю для бригадира и отнес все ему в угол барака. При этом я ожидал от него хоть какое-нибудь выражение благодарности, но он как-то странно посмотрел на меня и отвернулся, не произнеся ни слова. Меня это ничуть не обеспокоило: мало ли по какой причине у человека может испортиться настроение? Но уже на следующий день бригадир разговаривал со мной резко и даже грубо, чего до сих пор я никогда за ним не замечал.
Мне быстро разъяснили, что к чему. «Посылочники» в лагерях составляют особую касту. Но каждый «посылочник», получая посылку с чем-то съестным и постоянно находясь в окружении до крайности голодных людей, понимает, что желание заполучить это самое съестное возникает у многих людей, причем, людей дерзких и озверелых. И среди них обязательно найдутся такие, которые предпримут попытки отнять, ограбить «посылочника», не гнушаясь при этом любой формы насилия, и могут избить и даже искалечить, а при сопротивлении и убить.
Поэтому каждый «посылочник», желающий хоть как-то воспользоваться присланными ему продуктами, обязан иметь «крышу». В качестве «крыши» может быть или авторитетный блатной, или бригадир, имеющий нужные связи с уголовной верхушкой колонны, или же кого-нибудь из вольного лагерного начальства, которые почти всегда имеют нужные контакты. И тогда, хотя у «посылочника» и могут что-то украсть, но уж отобрать, отнять, а тем более избить его, искалечить никто не сможет.
Лагерная этика (если только это можно назвать этикой) взаимоотношений между «посылочником» и «крышей» требовала, чтобы «посылочник» не решал своей волей, что он согласен выделить «крыше» из содержания полученной посылки, а чтобы он предоставлял «крыше» всю посылку, и «крыша» могла оттуда взять все. что пожелает. Я не выполнил этого ритуала и заслужил тем самым гнев и ненависть бригадира, причем, сделал это не только по причине своей «зелености» и незнания всех этих порядков. Если бы даже и знал все это, я все равно не поступил, как требует та самая пресловутая «этика». В условиях советских лагерей того времени сохранить человеческое достоинство мог далеко не каждый, и я уже видел немало людей, потерявших человеческий облик и готовых пресмыкаться перед кем угодно за самую мелкую подачку: за возможность дохлебать остатки баланды, за возможность докурить остаток окурка и так далее.
Видя все это, я решил, что никогда, ни при каких обстоятельствах, как бы ни было тяжко, какие бы опасности мне ни угрожали, я не стану чьим-либо холуем, чьей-либо «шестеркой», не буду пресмыкаться, превращаясь в некую нечеловеческую тварь. Для той поры такое решение страдало, видимо, излишней самоуверенностью, но я был молод и не знал еще высказывания из Корана: «Никогда не говори, что сделаешь что-то, если не пробовал». Во всяком случае, я считаю, что это свое решение я исполнил, хотя, возможно, и с некоторыми натяжками.
Жилось же мне плохо. На работе бригадир ставил меня на самую тяжелую или самую грязную работу, да и дома, в бараке после работы мне приходилось испытывать результаты его немилости. На работе, правда, иногда я получал и передышку, так как десятник Иван все чаще поручал мне помогать ему в контроле состояния пути, и я, несмотря на косые взгляды бригадира, откладывал тяжелую штопку и производил необходимые замеры или укладывался щекой на холодный рельс и командовал двум группам бригадников человек по пять-шесть, стоявших с ломами в руках по обе стороны колеи: «Вправо, еще чуть, еще чуть-чуть, перебрали, влево чуть-чуть! Стоп! Штопай!»
Однажды нам пришлось заменить с полсотни шпал, и я попробовал свои возможности по забивке костылей, но костыльщика из меня не вышло. Промахивался я тяжелым костыльным молотом редко, но забивал костыль за 7–8 ударов, в то время как «нормальный» костыльщик делал то же самое за 3–4 удара. Говорили даже, что во время укладки рельсов, года два назад, находились костыльщики, способные забить костыль одним ударом.
Рассказывали такую легенду. Во время одной стыковки пути на укладку стыковочного звена приехал начальник строительства генерал Петренко, мужик богатырского сложения, и вызвал «на соревнование» любого костыльщика-профессионала. Состязание заключалось в следующем: кто больше забьет подряд костылей одним ударом. И Петренко проиграл: он забил одним ударом семь костылей, а его соперник, довольно хилый зэк — восемь. Петренко наградил победителя булкой хлеба и банкой американской тушенки, что в то время было большой наградой.
Вообще, о Петренко рассказывалось много легенд, причем, в отличие от многих других чекистских начальников, без ненависти.
Работы на дороге приближались к концу. Уже «фитили» — легкотрудники красили километровые столбы, другие такие же «фитили» укладывали вокруг столбов пятиконечные звездочки из битого кирпича, утверждая тем самым, что и наша железная дорога является очередной ступенькой на пути к коммунизму. Уже начали понемногу отправлять зэков с нашей колонны куда-то, и нас оставалось все меньше и меньше.