И устраивалось все необыкновенно грязно, неудобно и бестолково.
Ленину отвели для отдыха комнату, в которой почему-то почти не было мебели, только в углу валялись брошенные на пол одеяла и подушки.
Но и прокуренные, заплеванные «страшными» и «веселыми чудовищами» коридоры, и мышиный, смешанный с чесноком, запах, которым пропитались подушки и одеяла, не вызывали отвращения.
Это был запах русской революции.
Широко раздувая ноздри, устраивался Ленин на своей первой смольнинской постели… Но только закрыл глаза, как вбежал в комнату Троцкий в потертом, засыпанном перхотью сюртуке.
— Устроились, Владимир Ильич? — спросил он, опускаясь рядом на одеяла.
— Да… — ответил Ленин. — Слишком резкий переход от подполья, от переверзенщины к власти… Es schwindelt…
— У меня тоже кружится голова… — признался Троцкий.
Он не договорил — в двери заглянули:
— Дан {1} говорит, товарищ Троцкий, нужно отвечать!
Троцкий убежал в зал, где шло заседание съезда Советов, ответил товарищу Дану и снова вернулся в комнату с одеялами.
С порога заговорил, продолжая мысль, которая жила в нем, не прекращаясь, все последние дни… Да-да… Самое трудное теперь не захлебнуться в событиях революции. Быстрый успех обезоруживает, как и поражение…
Ленин сбросил с себя одеяло и подошел к окну, за которым грязноватые октябрьские сумерки мешались с серыми солдатскими шинелями, со страшной ночною чернотою матросских бушлатов…
— Если это и авантюра, товарищ Троцкий, то в масштабе — всемирно-историческом! — сказал Ленин, чуть наклонившись вперед и заложив большие пальцы рук за вырезы жилета. — Это такая авантюра, которой не видывал мир!
Сколько раз видел Троцкий это движение, но до сих пор не мог привыкнуть к той поразительной метаморфозе, что происходила в такие мгновения с Ильичем. Голова сама по себе не казалась большой, но, когда Ленин наклонял ее вперед, огромными становились лоб и голые выпуклины черепа…
Троцкому казалось тогда, что Ленин пытается разглядеть нечто еще не видимое ни окружающим, ни ему самому. Как-то сами собой из-под могучего лобно-черепного навеса выступали ленинские глаза…
«Угловатые скулы освещались и смягчались в такие моменты крепко умной снисходительностью, за которой чувствовалось большое знание людей, отношений и обстановки — до самой что ни на есть глубокой подоплеки. Нижняя часть лица с рыжевато-сероватой растительностью как бы оставалась в тени» {2} .
Ленин заговорил быстро, без пауз, и картавый смысл его речи сводился к тому, что большевики смогут закрепить свою власть в стране, — голос Ленина смягчился, сделался гибче и по-лукавому вкрадчивей, — только разрушив ее!
Ленин восхищал Троцкого.
В этом хазарском вожде российского пролетариата почти не ощущалось еврейства…
Кажется, ни мать-еврейка {3} , ни годы, проведенные в революционных кругах, не оставили в Ленине никакого следа, кроме рыжизны и картавой неспособности правильно выговаривать звуки русского языка.
Но при этом — интернационалист Троцкий это очень остро чувствовал! — Владимир Ильич был евреем гораздо большим, чем мать, чем сам Троцкий, чем все товарищи по партии…
Рожденный и выросший на Волге, каким-то немыслимым чудом проник Ленин в тысячелетнюю даль еще не сокрушенного русскими князьями каганата, напился злой и горючей хазарской мудрости и, потеряв почти все еврейские черты, стал евреем в вершинном смысле этого слова…
Он так необыкновенно развил в себе желание и способности лично воздействовать на историю, что всегда, пусть и подсознательно, воспринимал общественные отношения только в соотношении с самим собою, так, как будто всегда находился в их центре… Все, что не встраивалось в эту модель общественного устройства, отвергалось им, подлежало осмеянию и забвению…
Снова вспомнилось Троцкому то острое, подобное слепящему удару ножа, восхищение Лениным, которое испытал он на Апрельской конференции…
Что-то долго и скучно говорил Коба. Сталин тогда приехал из Сибири, не скрывая своих претензий на руководство партией.
И вот в самый разгар его работы, которой Сталин придавал характер работы вождя, и появился Ленин. Он вошел на совещание, точно инспектор в классную комнату, и, схватив на лету несколько фраз, повернулся спиной к учителю и мокрой губкой стер с доски все его беспомощные каракули.