Ниже мы покажем, что сам Н.П. Огарев по части благородства не слишком уступал собственному отцу.
Некоторым миллионерам повезло — тому же В.И. Прохорову или С.В. Морозову; последний, начав карьеру рядовым ткачем, основал свою фабрику еще в 1797 году, а в 1820 году уговорил своего владельца отпустить его на волю «всего» за 17 тысяч рублей.[126]
До 1861 года и Шереметевы постепенно выпустили на волю более пятидесяти капиталистов, получив за каждого по 20 тысяч рублей выкупа в среднем — итого более миллиона.[127] Но иным предпринимателям пришлось ждать свободы вплоть до 1861 года.
Один из таковых, хлебный торговец П.А. Мартьянов, накануне 1861 года был полностью разорен своим владельцем — графом А.Д. Гурьевым. Отказавшись от мысли восстановить свое дело, Мартьянов уехал в 1861 году в Лондон и примкнул к Герцену и Огареву. Мартьянов написал и напечатал в «Колоколе» «Письмо к Александру II» — монархический по чувству и идеологии, но антидворянский призыв к созыву «Земской думы», а затем издал брошюру на ту же тему.
Разочаровавшись и в лондонских революционерах, Мартьянов уехал назад в Россию, наивно полагая, что его выступления в пользу «земского, народного царя» не могут вызвать преследований. Дальнейшие события разворачивались стремительно: 12 апреля 1863 года его схватили на российской границе, 15 апреля заключили в Алексеевский равелин Петропавловской крепости, 5 мая Сенат присудил его на 5 лет каторжных работ и вечное поселение в Сибирь, 7 декабря его отправили по этапу. Мартьянов умер в 1865 году в Иркутске.
А.И. Герцен писал о нем в 1868 году: «Он пытался бежать; его засекли до смерти».[128]
Нет ничего удивительного в том, что такие, как Прохоров, скрывали собственное богатство. Подпольные миллионеры советской эпохи, терзаемые КГБ, милицией и рэкитерами, едва ли имели основания позавидовать жизни своих собратьев вековой и двухвековой давности.
Разумеется, судьбы миллионов обычных крепостных — отнюдь не миллионеров! — были ничуть не лучше, но именно трагедии самого активного и предприимчивого слоя русского народа наиболее ярко характеризуют чудовищность тогдашнего положения народных масс…
«Мужик хотя и сер, но ум не черт у него съел», — писал своему управляющему один казанский помещик в 1785 году, требуя повышения оброка.[129]
«Чем мужик умнее и оборотливее, тем больше с него берется оброк. Большая часть его годовой работы уходит на оплату этой возмутительной дани»[130] — писал известный либерал Б.Н. Чичерин много лет спустя — уже незадолго до отмены крепостного права.
Этой человеколюбивой тираде предшествовали его же рассуждения в несколько иной тональности: «Конечно, могут быть случаи, когда крепостной труд выгоднее для государства, нежели свободный: в стране полудикой, где нужно обрабатывать огромные пространства земли, и где низшие классы не имеют ни достаточно деятельности и энергии, ни достаточно образованности, чтобы совершить этот подвиг, /…/ там, может быть, крепостным трудом можно достичь больших результатов, нежели предоставлением промышленности собственному ходу»[131] — это, как видим, чистая и невинная мечта о ГУЛАГе!!!
Далее: «Говорят, что русский крестьянин от природы ленив, что он без принуждения не будет усердно работать и поля придут[132] в гораздо худшее состояние, нежели теперь. Положим, что это отчасти справедливо; но самый этот характер русского мужика выработался из крепостного состояния. Поневоле человек впадает в лень и апатию, когда в продолжение целых веков он находится под постоянным гнетом, когда у него нет собственности, когда он по произволу другого лица может вдруг лишиться плодов многолетней деятельности /…/. Чтобы добиться чего-нибудь от крепостных людей, помещик должен употреблять постоянное насилие. Известно, что без розги ничего не сделаешь в домашнем хозяйстве»[133] — это стало обычной нормой поведения крепостнической эпохи, о чем вполне естественно писалось (и не где-нибудь, а в свободной заграничной прессе) безо всякого стеснения и смущения!
Но тут Чичерин снова впадает в обличительный тон и дает нам красочные живописания рядовых собратьев по сословию: «Человека, привыкшего расправляться палкою с своими крепостными, трудно удержать от подобного обращения и с свободными людьми. Приколотить кого-нибудь считается знаком удальства, и нередко случается слышать, как этим хвастаются даже лица, принадлежащие к так называемому образованному классу. Вообще людей из низших сословий дворяне трактуют как животных совершенно другой породы, нежели они сами[134]. Дворянская спесь /…/ имеет корень в крепостном праве. Дворянин знает, что он дворянин, т. е. человек, по своему рождению предназначенный жить чужой работой — и потому он личный труд считает для себя бесчестием. /…/ каким образом мелкопоместный дворянин может снизойти на какое-нибудь коммерческое предприятие или работу, поставляющую его в личную зависимость от другого, когда у него самого есть две, три души, обязанные служить ему всю свою жизнь, и которых он может безнаказанно сечь, сколько ему угодно?
Не удивительно, что помещик /…/ стал вообще ленив, беспечен, расточителен, неспособен ни на какое серьезное дело, горд и тщеславен, раболепен к высшим и груб в отношении к низшим. /…/ чувство нравственного достоинства человека и гражданина исчезло у нас совершенно.
/…/ русский дворянин, как русский человек вообще, ничего не сделает для общественной пользы иначе как по принуждению»[135] — ниже мы приведем и прямо противоположные мнения об особенностях русского дворянского достоинства; очевидно, они были не столь однозначны. Зато о лени русских помещиков иных мнений практически не было. Почти так же писалось и о лени русских мужиков.
Истоки революционного гуманизма нам еще предстоит рассматривать, но в данный момент вполне уместно привести поучения великого М.А. Бакунина[136] в его письме к одному из его родственников-помещиков. Написано это было не где-нибудь, а в том же Алексеевском равелине Петропавловской крепости в 1852 году, куда неутомимый революционер был засажен благодаря проискам международной реакции: «Хотя я и небольшой друг телесных наказаний, но я вижу, что, к несчастью, они еще очень нужны — вели же сечь, дорогой друг, вели сечь, но никогда не секи сам»[137] — гуманный Бакунин, как видим, не призывал к чисто физиологическому садизму — и на том спасибо!
Но какое право вся эта помещичья мразь имела не только так действовать, но даже рассуждать?
Чичерин ссылается на вековые традиции, но это совершенно необоснованно: всего лишь жалкий процент русских дворян имел происхождение, уходившее в глубь веков, и пользовался правами, об истоках которых уже было прочно забыто, — в том числе сам Чичерин. Большинство же остальных помещиков первой половины XIX века имело лишь дедушку, прадедушку или в лучшем случае прапрадедушку, выбившегося из серой массы и обеспечившего тем самым всех своих потомков наследственным правом силой заставлять трудиться тех, кому меньше повезло при рождении!
Да могла ли и древность обычая оправдывать подобное обращение с людьми?
Разлад двух цивилизаций — господской и народной — углублялся и поддерживался в России еше со времен Петра I исключительно ради своекорыстных интересов господ, изо всех сил и до последних возможностей цеплявшихся за сохранение своих привилегий и материального достатка.
Забота о сохранении тотальной неграмотности народных масс была одним из краеугольных камней помещичьей политики.
В начале 1770-х годов, например, широко рекламировались типовые инструкции деревенским управляющим, составленные ведущими идеологами тогдашней эпохи. Один из них, уже цитировавшийся, недвусмысленно формулировал: «весьма надобно и должно, чтоб управители и приказчики в каждом селе и во всей деревне, по самой меньшей мере одного человека знающего читать и писать содержали, и, выбирая от лучших мужиков робят мужеска полу от 6 до 8 лет, велели б учить грамоте и нужнейшим по христианской должности молитвам, а кои окажутся из них понятнее и надежнее, тех обучать и письму; однако столько, чтоб в деревне, сто душ[138] имеющей, писать умеющих крестьян более двух или трех человек не было; ибо примечается, что из таких людей научившиеся писать знание свое не редко во зло употребляют, сочинением фальшивых пашпортов и тому подобного».[139]
Россия оставалась страной всеобщей неграмотности. Даже через сто лет, в 1867–1868 годах, среди призванных в армию рекрутов (молодые, здоровые мужчины!) умеющие читать и писать составляли жалкое меньшинство.