В конце концов Богров воспользовался последней остававшейся ему возможностью — до разъезда высоких гостей из Киева — и стрелял 1 сентября в Столыпина в Городском театре, причем выбор жертвы произошел в самый последний момент: «Буду ли я стрелять в Столыпина, или в кого-либо другого, я не знал, но окончательно остановился на Столыпине уже в театре, ибо, с одной стороны, он был одним из немногих лиц, которых я раньше знал, отчасти же потому, что на нем было сосредоточено общее внимание публики»[12] — царь в тот момент, в антракте спектакля, отсутствовал в зрительном зале — и вернулся туда сразу после выстрелов (а что могло бы затем произойти в той панике, если бы у Богрова оказался сообщник?! — об этом наверняка должны были задуматься чины, ведшие расследование).
На суде Богров добавил: «Когда я шел в проходе, то [если] кто-нибудь догадался спросить меня «что вам угодно?», я бы ушел, но никто меня не удерживал и я выстрелил 2 раза. Что я делал, я не сознавал».[13] Богров действительно появился в театре только за несколько минут до покушения и объективно был вынужден импровизировать на ходу. До последнего мгновения тело и душа Богрова сопротивлялись вынужденному поступку — убийству невинной жертвы (если такой термин может вообще применяться к политическим деятелям и полицейским!) и последующей собственной гибели.
Отметим, что Богров, будучи невероятным себялюбцем и честолюбцем, не лишенным комплекса Герострата, весьма своеобразно размышлял о выборе жертвы. Не решившись на простейший вариант — убийство Кулябки, он сосредоточился затем на максимально значительной цели — Николае II или Столыпине. Тут возникали, с его точки зрения, свои за и против. Цареубийство было бы, конечно, гораздо более эффектным актом, но в этом случае был выше и риск массовых еврейских погромов — как возмездия за святотатственное преступление, совершенное евреем, — и это сдерживало Богрова, не лишенного сочувствия и сострадания к соплеменникам.
К этому добавим, что и кара самому Богрову была бы различной при этих вариантах — и об этом его (не как предполагаемого непосредственного убийцу, а как лицо, имевшее отношение к возможным решениям воображаемых террористов) могли прямо информировать Кулябко и его сообщники, имевшие свой интерес в устранении Столыпина.
Существенно, однако, что 31 августа, накануне состоявшегося террористического акта, происходило так называемое «гуляние» в Киевском купеческом саду — встреча высоких гостей во главе с царем со многими сотнями отобранных представителей более широких кругов киевских жителей, не относящихся к самому высшему местному обществу. Богрова снабдили билетом и на это мероприятие. Он получил возможность реализовать практически любой свой выбор, и даже обладал некоторыми шансами сохранить собственную жизнь, попытавшись скрыться в темных закоулках Купеческого сада — что было вовсе невозможно в театре на следующий день. Вот его несколько отличные объяснения по этому поводу в показаниях от 1 и 2 сентября: «В Купеческом я пробыл с 8 часов вечера до конца торжеств. Револьвер был со мной. Стоял на аллее, недалеко от малороссийского хора ближе к входу. Потом переменил место и стоял на пути прохода государя /…/. Почему не выполнил своего намерения, не знаю»;[14] «стоял я в первом ряду публики и хорошо видел прохождение государя, но Столыпина в тот момент не заметил и видел его только издали и то неотчетливо; поэтому я не мог в него тогда стрелять».[15]
Задумаемся: а что было бы, если бы тогда в Киеве Богров убил Николая II, а Столыпин уцелел?
Ответим сначала на более простой вопрос: что было бы, если бы Богров так и не решился стрелять, и никакое покушение вовсе не состоялось?
Нетрудно понять, что на российских государственных делах это существенно не отразилось бы.
В последнее десятилетие царствования Николая II безраздельная власть в России принадлежала странному триумвирату, состоявшему из самого царя, царицы Александры Федоровны и знаменитого Григория Ефимовича Распутина-Новых.
Царствующая чета, в силу ограниченности умственных возможностей, совершенно не способна была самостоятельно ориентироваться в хитросплетениях внутренней и внешней политики, но, тем не менее, цепко держалась за унаследованную власть: Николай верил в собственное всемогущество, а супруга всячески укрепляла его веру.
Известнейший журналист А.С. Суворин так охарактеризовал императора в собственном дневнике еще в 1900 году: «Образованный, судит об отдельных фактах здраво, но связи в фактах и событиях совсем не видит. Самолюбие большое и уверенность, что он все может, потому что самодержавен. Любит блеснуть фразами».[16]
Современный же историк А.Н. Боханов так писал о молодой царице: «Воля Монарха есть воля России. В этом у Александры Федоровны сомнений не было. Власть ее обожаемого мужа опирается на Божественное Проведение и перед ней все должны были склонять головы и трепетать, а деяния его не подлежат обсуждению простых смертных. Трудно сказать, из каких источников она получала эти представления, но уже к моменту воцарения Алиса-Александра была убежденной сторонницей данной истины, и на этой позиции оставалась всегда. «Не позволяй другим быть первым и обходить тебя». «Выяви Свою волю и не позволяй другим забывать кто Ты» — вписала она в дневник Николая уже в 1894 году».[17]
С первых дней пребывания в России сначала в качестве невесты престолонаследника, а потом почти сразу же — жены царя, Аликс, перекрещенная в Александру Федоровну, ощутила собственную ответственность за решения, принимаемые ее неопытным супругом. «Я чувствую, что все, кто окружает моего мужа, неискренни, и никто не исполняет своего долга ради долга и ради России. Все служат ему из-за карьеры и личной выгоды, и я мучаюсь и плачу целыми днями, так как чувствую, что мой муж очень молод и неопытен, чем все пользуются»[18] — писала она в одном из писем в Германию в 1894 году.
Действительно, задолго до появления и закрепления Распутина в роли главного советника, молодой царь следовал почти любым посторонним влияниям, будучи не способен никому возразить и отказать — это приводило к совершенно произвольным решениям и катастрофическим результатам.[19] Отчасти понимая это, супруги вроде бы желали обзавестись знающим, объективным и добросовестным советником, но окружающие скептически оценивали эти стремления. Положение, сложившееся уже через несколько лет после воцарения Николая, охарактеризовал бывший военный министр П.С. Ванновский в доверительной беседе с будущим военным министром — А.Ф. Редигером: «Про государя он говорил, что тот неустойчив, напоминает собой Александра I, министры ему льстят, хвалят всякую его идею, спешат угодить. Я высказал сожаление, что нет близкого, доверенного лица, — Ванновский сказал, что это потому, что такого и не хотят иметь. Супруга имеет влияние, но она России не любит. Единственный близкий человек — это Гессе[20], хороший, но глупый».[21]
Ходячее мнение, что государыня Россию не любит, едва ли соответствовало истине — она Россию просто совершенно не знала и не понимала. Но это мнение о ней вполне отражало глубочайшее отчуждение царицы практически от всех представителей российского высшего общества, целиком и составлявших ее бытовое окружение. Отчуждение это было не случайным, а изначально соответствовало занятой ею исключительной позиции единственной спутницы внеземного божества. С этой философией Александра Федоровна несколько запоздала — на одну-другую тысячу лет.
Наконец, свершилось чудо: грозной осенью 1905 года царская чета познакомилась со скромным странником-богомольцем Распутиным, которому и суждено было стать близким, доверенным лицом, об отсутствии какого так сожалел Редигер. Народное, мужицкое нутро Распутина тоже, как будто бы, удостоилось божественной благодати, что и подтверждалось незаурядными способностями этого субъекта.