Помещичьи крепостные, повторяем, были обыкновенными рабами, а вот удельные — настоящими крепостными в общеевропейском смысле, прикрепленными к земле: их самих никто не продавал и не покупал.
К концу царствования Николая I помещичьих крепостных оставалось менее половины сельских жителей, всего около 30 % общей численности населения России, вместе с членами семей — порядка 18 млн. человек; государственных крестьян — немногим больше.[156]
Нормой XVIII века, при трехпольной системе пахотного земледелия — прогрессивной в то время, проверенной и в России, и за границей, для индивидуального крестьянского хозяйства устанавливалось 18 десятин пашни: три поля по шесть десятин. Всего же крестьянскому хозяйству (с учетом усадьбы, подсобных помещений и возможности выпаса скота) нужно было больше земли — приблизительно 36,5 десятин.[157]
Павел I задумал грандиозную аграрную реформу: он решил обеспечить всех государственных крестьян скромной нормой — пятнадцатью десятинами пашни на каждое хозяйство. Подготовительные работы привели к полному конфузу: выяснилось, что даже 8-десятинной нормой обеспечить их невозможно — так изменилось соотношение между численностью крестьян и площадью государственных земель (помимо частновладельческих!), доступных для использования в земледелии.[158]
Результаты приобрели чисто академическое значение: реформаторская деятельность Павла была вскоре жестоко пресечена.
В итоге же к 1861 году средняя обеспеченность государственных крестьян по всем русским губерниям Европейской России снизилась до 5,15 десятины, а в центральном земледельческом районе — до 3,82 десятины.
Хуже оказалось у удельных крестьян. У них эти показатели составили соответственно 2,91 и 2,15 десятины.
У помещичьих крепостных получилось хуже, чем у государственных, но лучше, чем у удельных: соответственно 4,07 и 3,14.[159]
Сейчас эти нормы выглядят просто смешно: современный фермер на Западе, занимаясь пахотным земледением, обрабатывает поля, преышающие по размерам угодья дореволюционного русского села или современного российского колхоза.
В то же время гораздо меньшая площадь требуется сегодня для современного комплексного хозяйства с парниками, птичниками и прочим, способного прокормить многие сотни людей. Но это сегодня, и не в российском климате. А в середине XIX века русским землепашцам требовалось примерно то же и примерно столько же, что и веком ранее. А имели они практически в 3–7 раз меньше!
Но ведь эти показатели нужно рассматривать и как количественные показатели того самого аграрного перенаселения, о котором мы упорно пишем. Ведь 15-десятинная норма была не выдумкой, а действительно общепринятым представлением о возможностях и потребностях крестьянского хозяйства. Разумеется, норма есть норма: кто-то ее мог перевыполнять, а кто-то не мог выполнить — для того нормы и существуют. Но едва ли она могла быть невыполнимой для большинства тогдашних крестьянских хозяйств. Да дело и не в ее изначальной оценке — была ли она верна или нет.
Всякий прогресс (в сельском хозяйстве он затрагивает разные стороны деятельности и оценивается различными показателями) обязательно должен сопровождаться ростом производительности труда, грубо говоря — объемом выработки, приходящимся на среднего работника в единицу времени.
15-десятинная норма — это типичная «трудовая» норма, т. е. оценка объема работы, какую способен выполнять один работник (с помощью чад и домочадцев) в пахотном крестьянском хозяйстве. Если бы происходил нормальный технический прогресс (а какой-то, конечно, имел место и в тогдашней России), то трудовая пахотная норма должна была бы возрастать — это и подтверждается всей последующей историей мирового сельского хозяйства. В России же она убывала, утратив значение трудовой нормы, поскольку теперь возможности работника ограничивались уже не его физической силой, состоянием рабочего скота и технической обеспеченностью, а размерами имеющейся пашни!
И другие возможности повышения эффективности хозяйств становились недоступны крестьянам, стиснутым прогрессирующей нищетой и пространственной ограниченностью: к жестоким конфликтам стал приводить и дефицит места для выпаса скота. А в результате: «по самому верному исчислению, крестьянин должен иметь не менее 5 коров, чтоб надлежащим образом удобрить одну десятину земли, а если две, то 10 коров. Такого количества вы нигде не найдете у Русских крестьян, а к сожалению, очень часто не больше двух и даже одной. От этого и земля не может быть достаточным образом унавожена, и хлеб не может родиться как следует».[160]
Имеющиеся оценки объективной обеспеченности крестьян пахотной землей нужно трактовать теперь таким образом, что уже к 1861 году в русских деревнях было в 3–7 раз больше наличных работников, чем требовалось по трудовым нормам!
Мало того, имевшиеся излишние работники, составлявшие к 1861 году заведомое большинство сельского населения (хотя практически никто не делил тогда крестьян на нужных и ненужных), продолжали размножаться и плодить потомков, которые в будущем могли только преумножать собой категорию заведомо ненужных, лишних людей — не каких-то там Онегиных и Печориных, а нищих и несчастных русских деревенских мужиков и баб!
Это пока еше не было катастрофой, но дело явно шло к ней!
Необходимость повышения отдачи крестьянского труда не уменьшалась, как видим, а возрастала со временем. Проходили десятилетия, подзабылись ужасы Пугачевщины, забывались и прозрения российских идеологов коммунизма времен Федота Удалова, но потребность в коллективизации сельского хозяйства все увеличивалась.
В середине 1850-х годов известный идеолог и практик готовившейся реформы 19 февраля 1861 года, славянофил Ю.Ф. Самарин (1819–1876) так это описывал в 1856 году: «Лет 70 назад, владельцы значительных имений мало занимались сельским хозяйством и по большей части довольствовались умеренным оброком[161], собирая, сверх того, натурою различные припасы для своих домашних потребностей. Они управляли своими вотчинами издали, но поверхностно, сильно налегая на свою дворню и оставляя в покое крестьян. Только в случае неисправности в платежах или крупных беспорядков, предпринимаемы были в отношении к последним единовременные меры строгости. /…/ крестьяне /…/ жили своим умоми отдавая помещику часть произведений своего труда, располагали свободно всем своим временем и всеми своими рабочими силами. /…/
Этот порядок вещей изменился постепенно /…/. Имения быстро дробились и с каждым новым разделом средства владельцев уменьшались, а потребности их, как существенные, так и искусственные, порожденные непомерным развитием роскоши, не только не ограничивались, но возрастали в изумительной прогрессии. Между тем крестьяне, обедневшие во многих местах от истощения земель, /…/ не только не выносили увеличения оброков, но даже в платеже прежних денежных повинностей становились неисправными. Тогда дворяне /…/ избрали самое сподручное и дешевое средство: заведение барщины. Крестьяне еще оставались полными хозяевами в своих домашних занятиях и в своем быту, но половину их времени и рабочих сил помещики взяли в свое распоряжение»[162] — это, как оказалось, стало лишь прелюдией к последующему.
Безо всякой коммунистической идеологии и без пропаганды этих методов в прессе (к тому же они очевидно противоречили закону Павла I о трехдневной барщине!) в России стала все более внедряться форма эксплуатации, именуемая «месячиной» — перевод крестьян на положение дворовых — т. е. лишение всех возможностей к самостоятельному применению труда, но с использованием рабов на сельскохозяйственных работах.
О месячине писал еще А.Н. Радищев, а Самарин следующим образом описывает положение крестьян, угодивших в подобную ситуацию: «Не имея ни собственных изб, ни земли, ни хозяйства, они получают от своего помещика помещение, обыкновенно в нарочно выстроенных флигелях или казармах, по несколько семейств в одной избе, получают определенное продовольствие, одежду и за то круглый год работают на него целою семьею. Месячники, кажется, появились прежде всего в Малороссии и Белоруссии. Теперь же они попадаются во многих губерниях, даже и в многоземельных, как, например, Оренбургской и Симбирской, причем всегда в самых мелких поместьях. /…/ Этот класс в общей массе крепостного сословия, теперь еще незначителен по своей численности, но он обращает на себя внимание по самой недавности его происхождения, как класс новейшего образования. В его лице перед нами является последнее произведение крепостного права и грозный намек на дальнейший путь его развития».[163]