Взгляните на русского крестьянина: есть ли и тень рабского унижения в его поступи и речи? О его смелости и смышленности и говорить нечего. Переимчивость его известна. Проворство и ловкость удивительны. /…/ В России нет человека, который не имел своего собственного жилища. Нищий, уходя скитаться по миру, оставляет свою избу. Этого нет в чужих краях. Иметь корову везде в Европе есть знак роскоши [?!]; у нас не иметь коровы есть знак ужасной бедности. Наш крестьяние опрятен по привычке и по правилу: каждую субботу ходит он в баню; умывается по нескольку раз в день… Судьба крестьянина улучшается со дня на день по мере распространения просвещения… Благосостояние крестьян тесно связано с благосостоянием помещиков; это очевидно для всякого»,[191] — это вам не какой-нибудь писака, а величайший гений русской словесности Александр Сергеевич Пушкин (любимейший, между прочим, писатель автора этой книги)!
Куда подевались его юные мечты о свободе и вольности?! Куда делось элементарное чувство справедливости и откуда столь подлый и примитивный шовинизм у человека, всю жизнь мечтавшего (безуспешно!) уехать из России? Увы, к 1833 году, когда писались и печатались цитированные строки, жизнь уверенно брала свое: не везло ни в картах, ни в любви, а кормить все растущее семейство становилось все труднее; долги росли, и литературный заработок становился все более необходим и все более проблематичен; социальный же заказ был предельно ясен по существу. Это был прямой путь к окончательной личной катастрофе, до которой еще оставалось несколько лет все более нелепых и беспорядочных метаний.
Расистский же оттенок в живописании свойств русского крестьянина (как при коммерческой рекламе породы собак!) становился у других авторов, писавших существенно позднее, еще более отчетливым — и надолго пережил времена крепостного права.
Вот разглагольствования потомственного дворянина и помещика и потомственного народника М.А. Энгельгардта уже в самом конце XIX века: «Это возможно только благодаря биологическим особенностям нашего населения, заслуживающим, по моему мнению, специального исследования со стороны физиологов и медиков. /…/ Ту же биологическую особенность представляют русские породы скота и лошадей. В этом отношении русский человек, русская корова и русская лошадь одинаково поражают наблюдателя. /…/ Эта способность отъедаться почти на глазах у наблюдателя, напоминающая рассказы путешественников о дикарях, это приспособление организма к хроническому голоду, /…/ способность «ни жить, ни умирать», оживая при благоприятных условиях, замирая при неблагоприятных, играет важную роль в борьбе русского крестьянства с тяжелыми хозяйственными условиями. Она помогает ему выдерживать натиск капитализма, крупных промышленников и мелких кулачишек и, выплачивая этим новым завоевателям «дани и выходы», сохранять свою независимость, удерживать за собою «землю и избу», основу экономической самостоятельности в ожидании лучших времен»[192] — к такому мировоззрению Гитлеру добавить по существу нечего!
Притом М.А. Энгельгард, в отличие от Гитлера, придерживается, якобы, самого восхищенного мнения об этих людях, описываемых им самим как полные скоты: «Факт тот, что в основе крестьянской морали, при всех ее недостатках, лежат принципы более высокие, чем в основе нашей, буржуазной нравственности. Факт тот, что крестьянство сохранило общину, т. е. зачатки высшего и справедливейшего строя, чем современный европейский»[193] — в этом и основа для оправданий борьбы против капитализма, то есть борьбы за то, чтобы идеальное по своим душевным и моральным качествам русское крестьянство никогда не избавилось от своего вынужденно скотского состояния!
Вершиной патриотического мифотворчества, начало которому было положено еще «Духом журналов» и последующими публикациями А.С. Пушкина, стала литературная деятельность славянофилов — А.С. Хомякова, братьев Киреевских, братьев Аксаковых, А.И. Кошелева, Ю.Ф. Самарина и других, начавшаяся в середине 1830-х годов. Смысл этой пропагандистской кампании был весьма прозрачен: развивая тезисы о прекрасных качествах русской крестьянской души, можно было обосновать необходимость сохранения крепостного рабства: кто же, кроме помещика (пусть не столь уж прекраснодушного — будем же справедливы и самокритичны!), может позаботиться о таких не по-земному святых людях, как русские мужики?
И славянофилы дружно принялись слагать сказки о мужиках. Поскольку сказки о существующей реальности сочинять довольно трудно (почти у всех современников имеются собственные глаза и уши, что, заметим, нисколько не смущало коммунистов уже ХХ века!), то идеалы российской общинной жизни усматривались в ушедшем прошлом святой Руси — о котором у публики XIX века имелись весьма туманные представления:
«Рассматривая общественное устройство прежней России, мы находим многие отличия от Запада, и во-первых: образование общества в маленькие так называемые миры. Частная, личная самобытность, основа западного развития, была у нас также мало известна, как и самовластие общественное. Человек принадлежал миру, мир ему. Поземельная собственность, источник личных прав на Западе, была у нас принадлежностью общества. Лицо участвовало во столько в праве владения, во сколько входило в состав общества.
Но это общество не было самовластным и не могло само себя устраивать, само изобретать для себя законы /…/. Бесчисленное множество этих маленьких миров, составлявших Россию, было все покрыто сетью церквей, монастырей, жилищ уединенных отшельников, откуда постоянно распространялись повсюду одинаковые понятия об отношениях общественных и частных. Понятия эти мало-помалу должны были переходить в общее убеждение, убеждение — в обычай, который заменял закон, устраивая по всему пространству земель, подвластных нашей церкви, одну мысль, один взгляд, одно стремление, один порядок жизни. Это повсеместное однообразие обычая было, вероятно, одною из причин его невероятной крепости, сохранившей его живые остатки даже до нашего времени сквозь все противодействие разрушительных влияний, в продолжении 200 лет стремившихся ввести на место его новые начала».[194]
«До сих пор еще сохраняется этот характер семейной цельности в нашем крестьянском быту. Ибо если мы захотим вникнуть во внутреннюю жизнь нашей избы, то заметим в ней то обстоятельство, что каждый член семьи, при всех беспрестанных трудах и постоянной заботе об успешном ходе всего хозяйства, никогда в своих усилиях не имеет в виду своей личной корысти. Мысли о собственной выгоде совершенно отсек он от самого корня своих побуждений. /…/ В прежние времена это было еще разительнее, ибо семьи были крупнее и составлялись не из одних детей и внуков, но сохраняли свою цельность при значительном размножении рода. Между тем и теперь еще можем мы ежедневно видеть, как легко при важных несчастьях жизни, как охотно, скажу даже, как радостно один член семейства всегда готов добровольно пожертвовать собою за другого, когда видит в своей жертве общую пользу своей семьи».[195]
Понятно, что желающие проникать внутрь крестьянских изб для того, чтобы удостовериться в правдивости поучений Ивана Киреевского, не очень находились среди образованных россиян первой половины XIX века. Зато нашлось не мало желающих оградить святую жизнь русских мужичков от тлетворных новых разрушительных влияний.
Но была ли какая-нибудь объективная основа для подобного мифотворчества?
Да, была: русская поземельная община — вовсе не миф.
1.7. Механизмы социальной помощи в России первой половины XIX века
Безграмотные сказки Ф. Энгельса (которыми он увлекался так же, как славянофилы своими собственными) о происхождении государства, семьи и частной собственности не выдерживают никакой критики, равно как и его наукообразные рассуждения о роли труда в процессе превращения обезьяны в человека.
Во времена Энгельса было крайне мало известно о культуре примитивных народов, вполне сохранившихся до наших времен в глухих уголках Южной Америки, Центральной Африки, Австралии и Юго-Восточной Азии. Другие мыслители, современные Энгельсу, просто не позволяли себе безапелляционных фантазий на темы, нуждавшиеся в дальнейших исследованиях: уже известный к тому времени анализ социальной организации и общественной психологии североамериканских индейцев, проделанный Л.Г. Морганом, с публикациями которого был знаком Энгельс, сулил дальнейшие захватывающие открытия. Зато Энгельс был великолепным журналистом и обладал чисто журналистской способностью писать как о том, что хорошо понимал, так и о том, чего не понимал вовсе — для профессионального журналиста в этом разницы нет.