Кружок Ишутина существовал себе потихоньку-помаленьку, и летом 1865 года наладил даже контакты с единомышленниками в Петербурге во главе с И.А. Худяковым (1842–1876). Молодой литератор Худяков как раз незадолго до того ездил в Швейцарию, где познакомился с эмигрантами из России Элпидиным, Н.Я. Николадзе и, возможно, с другими деятелями «Интернационала», который в рассказах Худякова Ишутину представлялся некоей таинственной международной террористической организацией. Эти рассказы вызвали у Ишутина жуткую зависть.
Сам Худяков придерживался не столь ортодоксальной социалистической ориентации, как Ишутин, и декларировал в пользу введения в России конституции. Худяков, кроме того, был земляком и близким знакомым известного литератора Г.З. Елисеева — давнего соратника Чернышевского. Вот тут-то ишутинцы и попали в поле зрения Елисеева.
Последний под предлогом лечения своих недомоганий посетил Москву и, вроде бы ничего конкретного не имея в виду, постарался присмотреться к руководящему ядру ишутинцев.
К весне 1866 года кружок явно оказался в кризисном положении: Ишутин и его друзья не были слишком высокого мнения о собственных теоретических достижениях, а результаты пропаганды в народе, которую они попытались вести, оказались ничтожны, и это не могло не задевать самолюбия юнцов, грезивших социальным переворотом и ничем иным.
Начались разговоры о целесообразности освобождения из Сибири Чернышевского — кто только из революционеров шестидесятых-восьмидесятых годов не мечтал об этом!
Обсуждался ишутинцами даже вопрос о цареубийстве, «в случае ежели правительство не согласится с требованиями» устройства социалистического общества[493] в соответствии с принципами, разработанными заговорщиками.[494]
Это очень любопытная идея, казалось бы абсурдная с виду: с чего бы вдруг царскому правительству идти на воплощение социалистического строя?
Но к этой идее нам еще предстоит возвращаться. Хотя в 1866 году она была достоянием лишь узкого круга соратников Ишутина и никогда не получила затем широкого распространения, но не только ишутинцы склонялись к ней. Ведь различная агитация социалистических принципов, которая печаталась в легальной прессе (хотя бы еще у того же Чернышевского), также обычно не сопровождались революционными призывами; это, конечно, можно было объяснять чисто цензурными условиями, но ведь далеко не всем читателям и далеко не всегда это должно было быть ясным и понятным. Таким образом, это была хотя и не общепринятая, но все же одна из идей, висящих в тогдашней атмосфере. Отметим это обстоятельство!
Может быть, заговорщики вскоре попытались бы предпринять что-нибудь реальное, так как их возможности должны были возрасти: спонсор кружка П.Д. Ермолов был на пороге совершеннолетия и смог бы извлечь из своего поместья (1200 десятин земли) больше средств на революционные мероприятия. Но неожиданно вмешались совершенно иные обстоятельства.
Выяснилось, что Каракозов заразился сифилисом. Это привело его на грань самоубийства.
Сифилис считался и тогда, и много позже не только болезнью, но и позором. Поэтому не удивительно, что в поисках помощи были использованы и нелегальные связи: Каракозов поехал лечиться в Петербург. Там Худяков свел его со студентом-медиком А.А. Кобылиным, у которого Каракозов и поселился (на следствии Кобылин объяснял это исключительно своими человеколюбивыми принципами, но согласитесь: хорошенькое удовольствие поселять у себя дома сифилитика!).
Кобылин быстро ввел его в курс дел. Оказалось, что существует тайное общество, ставящее целью отстранение от власти или убийство царя, отстранение от власти наследника, возведение на трон великого князя Константина Николаевича и введение конституции. При этом оно готово щедро заплатить исполнителю цареубийства. Это показалось Каракозову гораздо заманчивей, чем самоубийство, от идеи которого он еще не отказался.
Каракозов успел поделиться новыми планами с Ишутиным и другими московскими соратниками. Те, естественно, возмутились и пытались отговорить Каракозова: введение конституции в России никак не соответствовало их социалистическим планам.
Едва ли отговорить Каракозова было так уж трудно; создается впечатление, что спортивный азарт просто взял верх над трезвой теорией как у Каракозова, так и у других ишутинцев. Уж больно интересно было посмотреть, что же получится из цареубийства!
И Каракозов, никем не остановленный, отправился убивать царя, сочинив прокламацию, обнаруженную у него после покушения. Она адресовалась к «друзьям рабочим»: «цари-то и есть настоящие виновники всех наших бед. /…/ когда и самая воля вышла от царя, тут я увидел, что моя правда. Воля вот какая: что отрезали от помещичьих владений самый малый кус земли, да и за тот крестьянин должен выплатить большие деньги, а где взять и без того разоренному мужику денег, чтобы откупить себе землю, которую он испокон веков обрабатывал? Не поверили в те поры и крестьяне, что царь их так ловко обманул; подумали, что это помещики скрывают от них настоящую волю, и стали они от нее отказываться да не слушаться помещиков, не верили и посредникам, которые тоже все были из помещиков. Прослышал об этом царь и посылает своих генералов с войсками наказать крестьян-ослушников, и стали эти генералы вешать крестьян да расстреливать. Присмирели мужички, приняли эту волю-неволю, и стало их житьишко хуже прежнего. /…/ Грустно, тяжко мне стало, что так погибает мой любимый народ, и вот я решился уничтожить царя-злодея и самому умереть за мой любезный народ».[495]
Искреннее убеждение, что после 1861 года житьишко мужичков стало хуже прежнего, часто декларировалось революционерами шестидесятых-семидесятых годов. Непритворно изумлен был Каракозов и поведением типичных представителей того роду-племени, которое он вызвался защищать: они бросились избивать схваченного жандармами террориста.
Любопытство, которое испытывали к результатам эксперимента все посвященные в замыслы Каракозова, было удовлетворено однозначно и исчерпывающе — любовь подданных к своему царю была продемонстрирована нагляднейшим образом. В день 4 апреля и позже — по мере того, как весть о происшедшем распространялась по стране, — толпы людей устремились в церкви: молиться за здравие царя и благодарить Бога за его чудесное спасение.[496]
Все это происходило через четыре года после издания Положений 19 февраля и через два — после начала их практического применения. Реформа вызвала столько толков и кривотолков, столько критики, непонимания и недоразумений, что в образованном обществе, трактующем все происходящее в свою пользу, широко бытовала убежденность в ее безнадежном провале и в отсутствии всякого сочувствия к ней со стороны крестьян — каракозовская прокламация и выражала эти ходячие представления. И только теперь, 4 апреля 1866 года, наглядно выяснилось, как оценивал и реформу, и личность Царя-Освободителя сам безгласный народ России.
Это была новая политическая реальность, внезапно осознанная всей Россией.
Крайне отрицательно расценил происшедшее Герцен: «Только у диких и дряхлых народов история пробивается убийствами»[497] — писал он в «Колоколе» через две недели после покушения.
Это окончательно рассорило его с молодым поколением. А.А. Серно-Соловьевич, претендовавший на лидерство среди такового в эмиграции, пригвоздил Герцена в брошюре, угрозой выпуска которой он сначала пытался шантажировать Искандера, выжимая из него деньги, а затем опубликовал ее — ввиду неудачи исходного замысла: «Нет, г[осподин] основатель русского социализма, молодое поколение не простит вам отзыва о Каракозове, — этих строк вы не выскоблите ничем».[498]
Герцен и сам понимал это. В письме к Н.А. Огаревой он писал в октябре 1866: «я все обдумал хладнокровно. Мою карьеру я считаю оконченной».[499]
На таком фоне развернулось и расследование совершенного преступления.
После первых же его попыток уклониться от откровенных показаний, Каракозова подвергли классическому «конвейеру» — одному из основных методов получения признаний в НКВД 1930-х годов — непрерывному допросу сменяющимися следователями в течение нескольких суток, не позволяя жертве заснуть ни на минуту. Разумеется, Каракозов не выдержал и выдал всех, кого знал; их немедленно арестовывали.